Промысловые были
Шрифт:
Колька аж вспотел. Надо было сразу не пустить, выгнать или сказать, что в клуб собрался, а он, наоборот, вышел, демонстративно сонный, рубаха навыпуск.
– Ты че гостью-то так встречаешь?
– Чаю, может? – ответил Коля, увязая и протягивая время, лихорадочно думая, что делать, как ее сплавить, не нарушив этикету.
– Ну что?
– Что?
– Иди дверь заложи!
– Щас!
– Да вы че дураки-то такие!
– Да ниче, – раздражаясь, резанул Коля, чувствуя ненатуральность этого раздражения, – у нас знаешь как?
– Как?
– Жена
– Ты гляди какой!
Коля встал, сделал движенье к одежде, мол, пошли:
– Иди, я никуда не пойду… К тебе раз в жизни в гости пришла…
– Ты сдурела.
– Я что – не красивая? Что же за мужики-то такие?
– Да я бы с удовольствием, да ты такая женщина, – решил зайти с другого бока Коля, – но Пашка.
– Что Пашка? Пашка в три дырки сопит!
– Когда отсопит, я ему как в глаза посмотрю?
– Ой не смеши! Водка-то есть у тебя? Угощай, Коля!
И вдруг заревела:
– Ведь ты подумай, Коля, вот он три дня как из лесу – ничего не сделано, думала, хоть мужик приедет – помощь будет. Нет. Водка. Водка. Водка. Ой, да че за жизнь-то за такая? Собралися в больницу ехать, сейчас деньги пропьет, еще росомаха его разорила, опять никуда… Давай выпьем, Коля.
Коля расслабился – сейчас выпьем по-товарищески, да спроважу ее.
– Коля, рыба есть у тебя?
Коля вышел в сени, погрохотал мороженными седыми ленками, порубил одного на строганину. Когда вошел с дымящейся грудой на тарелке, Рая, чуть отвалясь меловым торсом, сидела в черном бюстгальтере на диване. Бретельки сброшены с плеч. Литая грудь вздувается невыносимым изгибом, двумя белыми волнами уходит под черное кружевце. Ткань чуть прикасается, еле держится на больших заострившихся сосках. Волосы рассыпаны вдоль щек, в улыбке торжество, темные глаза сияют, ножка постукивает по полу. Коля на секунду замер, а потом ломанулся в сени и заложил дверь.
Уже потом спросил:
– А тебе можно сегодня?
А она со спокойной горечью ответила:
– Мне всегда можно.
И его как обожгло: «Что горожу – у них же с детьми беда».
Рая глотнула чаю, прищурилась:
– А я думала, ты более стойкий. Вот какие вы. Охотнички…
Коля с самого начала ненавидел себя за свою слабость, теперь стало еще гаже. Хотелось, чтоб она быстрее ушла:
– Не пора тебе? – осторожно спросил.
– Не волнуйся, он до утра теперь. Полежи со мной.
К Рае он чувствовал только жалость. Главное, было чувство, что влез в чужую жизнь – не должен он этого ничего знать, ни этого кусающегося рта, ни большого родимого пятна на внутренней стороне бедра. Рая засопела, он начал тоже придремывать. Перед глазами побежала освещенная фарой бурановская дорога. Потом приснилось, как они с Пашкой гоняют сохатого, и вроде Пашка уже стреляет, палит и палит, негромко так и назойливо. Потом еще какой-то стук раздался. Пашка вскочил. В дверь колотили:
– Шубенковы горят!
– Какие Шубенковы? – встрепенулась Рая. Треск продолжался. «Шифер лопается», – сообразил Коля, накидывая фуфайку.
Было сорок восемь
Рухнула крыша, стали растаскивать стены, тушить снегом, прошли к дивану – на нем ничего, Колька порылся кочергой рядом, наткнулся на что-то мягкое, Гарбуз ушел в своих трусах, схватившись за горло.
Прилетел милиционер с пожарным экспертом. На пепелище не нашли карабин, кто-то считал, что Пашку убили, а потом подожгли дом, кто-то подозревал Мамая, который, кстати, тут же подал заявление на Пашин охотничий участок. Коля считал, что дело связано с канистрами, нагрелся бензин, его и выдавило. Мамай на поминках оказался рядом с Колей, щурился: «Я-то зна-а-ю, где Райка была!» Коля наклонился и тихо сказал: «Видишь вон ту бутылку – сейчас я ее об твою башку расшибу!»
На поминки у сестры Паши заходили кучками человек по двенадцать, выпивали, говорили что-то малозначащее и уходили, чтоб дать место другим. Порой забредал кто-нибудь из пропащих, бичик-пьянчужка – кому горе, а ему везенье.
– Ладно, давайте, как говорится, чтоб земля пухом…
Выпили. Говорили негромко, друг другу – мол, Саша, кутью бери. Коля, морс передай. Потом как-то прорвало, ожили. Начал Быня:
– Еду. Че такое – нарта стоит…
Снова вспомнили тяжелую Пашину дорогу и брошенные по очереди нарту, сани и «буран».
– Будто держало его что-то! – с силой сказал Быня и повторял несколько: «Грю, прям будто что-то держало!» Выражение пришлось, потом не раз повторялось.
Колю в жар бросало от мысли, что, если б вышвырнул ее, как собаку, или отвел бы домой – ничего бы не было: ни этого зарева, ни остального. Как ни гнал от себя, снова всплывало это «если бы», дразня безобидностью начала и убивая непоправимостью совершившегося, ужасающим контрастом между минутным и все равно отравленным удовольствием и непосильной расплатой. И всего страшней было, что чуял, а поддался, не устоял – нет ему прощения.
В начале января Коля поехал в тайгу – запускать Пашин участок, перед собой хоть чуточку легче, а главное, Рае сейчас пушнина нужна. Уезжал хорошо, да все скомкала сучка. Собак, которые по такому снегу лишь обуза, да и ждать их заколеешь останавливаться, он привязал, сосед покормит. Кобеля посадил на цепь, а Муху, небольшую угольно-черную сучку, на веревку, но та отгрызлась и догнала Колю, когда он остановился у Камней заменить свечу. «Отъелась, падла. Надо было на тросик посадить, искать поленился. – Коля выматерился. – То свеча, то сучка!» Взялся гнать, отбежала, села, пальнул над ушами, наоборот, заозиралась – где добыча – в конце концов махнул рукой и поехал.