Пропавшие без вести
Шрифт:
— Не надо, — захрипел он. — Положите.
— Лежи, пока несут! — не оборачиваясь, буркнул Быков. — Бросил бы тебя к чертовой матери.
— Перестань! — оборвал Ратников. И шкиперу — Сейчас, сейчас, потерпи малость.
— Как же это тебя, Сашка? — всхлипывала Маша, шагая рядом с носилками.
— Чемодан с вами? — вдруг спросил шкипер и закрыл глаза.
— Нету чемодана, — спохватилась Маша, растерявшись.
— Вернись и возьми. У Аполлонова в головах… Пропадете без него.
— Мертвый ведь Аполлонов. Зарезанный. — Маша вся сжалась. —
— Значит, и его…
Шкипер опять забылся, умолк.
— На тот свет идет, а все о барахле думает, — чертыхнулся Быков.
Они вошли в лес, опустили носилки.
— Надо забрать чемодан, — сказал Ратников, — дорого стоит, может пригодиться. Сходи-ка сам.
Быков нехотя ушел. Вернулся злой как черт, покосился на шкипера.
— Поговорил бы я с тобой в другой раз. — И на вопросительный взгляд Ратникова сердито отмахнулся — Ни черта там нет!
— И чемодан тоже… И Аполлонова, и чемодан… — выдохнул шкипер, не открывая глаз. — Ну, сука…
— Куда немец ушел: на хутор или в село? — спросил Ратников осторожно.
Голова шкипера откинулась на сторону.
— Сзади, топором меня… и все.
Лесом идти было свободней, но пот обильно катился с лица Ратникова и Быкова — с каждым шагом казалось, тяжелел шкипер. Кроме того, оттягивали плечи мешки и автоматы.
Наконец Ратников остановился.
— Все, шабаш! Далеко от моря уходить не стоит. Будет нужда — шлюпкой воспользуемся.
Они молча уселись возле носилок на теплой траве, измученные недолгим переходом, накапливали потраченные силы. Шкипер ненадолго приходил в себя, и сознание его опять проваливалось, губы, утонувшие в бороде, как овражек в таежной чащобе, беззвучно шевелились — видно, с кем-то говорил в бреду, — щека его, полуприжатая к разрубленному, замотанному тряпками плечу, нервно подергивалась.
Маша не отходила от него ни на минуту, поила, смачивала лицо, протирала настоем плечо и рану по краям — знать, пробудилась в ней женская жалость к раненому, позабылось на это время все, что вынесла от этого человека, и все проклятья, горькие обиды и унижения отошли теперь в сторону.
— Вот мыслишка-то какая пришла мне, — сказал Ратников, отозвав Быкова в сторону. — Если говорить напрямую, а кривить нам с тобой — без дела, всыпались мы порядком. Куда бы ни подался пленный фриц, о нас не позабудут.
— Значит, облава?
— Никуда не денешься. А я вот что думаю: не в молчанку нам играть надо, а в барабаны бить.
— Как это? — не понял Быков.
— Если податься в лес, вряд ли уйдем — затравят нас собаками, как зверей. А если наоборот — не уходить, а нападать? Прикинь-ка, боцман. — Ратников загадочно прищурился — Челночная система! Только силы нужны для этого не те, которые войсковые — их нет и не будет, а наши с тобой. Лосями нам надо стать. Послушай, вот он, челнок: вечером мы с тобой нападаем на село, кое-что делаем — шум там коромыслом, а мы тем временем — на хутор, и там дым коромыслом. Для чего? Во-первых — действие, немцев потреплем, во-вторых — не могут нас наши не услышать, если они здесь есть.
— Да есть, старшой! Староста, аптекарь — не с неба же они взялись, — загорелся тут же Быков. — Сердцем чую!
— Вот он, челнок: село — хутор, хутор — село. Значит, принято? Иначе крышка нам, боцман… Когда, говоришь, новый наряд к водохранилищу идет?
— Перед закатом почти.
— Поспеем?
— Если поспешим.
— Тогда по куску на дорогу — и на полные обороты. Маша за шкипером приглядит.
— Толковый ты парень, старшой, а вот мягкий, как девка. Только ее сердись. Я бы этого шкипера… Он же загубил все!
— Чего спросишь с него сейчас… А жестокость никогда к добру не приводила. И не приведет.
— Справедливая жестокость приводит! — не согласился Быков. — Был бы пожестче, не влипли бы в эту историю. Может, берлогу нашу уже обкладывают… Хотел бы я поглядеть, как немцы с тобой цацкаться станут.
— Ладно, — примирительно сказал Ратников, — пошли. Они взяли на дорогу по ломтю хлеба с разомлевшим от духоты, желтоватым, истекающим жиром салом, наказали Маше ждать на месте, сколько бы ни пришлось, проверили автоматы, попрощались с ней, пообещав возвратиться поскорее, и быстро скрылись в чаще.
Маша смотрела им вслед и потихоньку плакала.
Больше всего на свете она боялась одиночества. С самых детских лет, как только стала помаленьку что-то понимать в этом огромном мире, чувствовать в нем себя, свою сопричастность к нему, она, не зная сама почему, ни на минутку не хотела оставаться дома одна, ревмя ревела, стоило матери захлопнуть за собой дверь. И не было с ней никакого сладу. Мать, постоянно занятая, хитрила, сажала в кроватку добрую кошку Мурку, и девочка уже не чувствовала себя одинокой. Ей было важно, чтобы кто-то живой непременно находился рядом, с кем можно полопотать по-своему, пошалить…
И вот теперь вновь одиночество, неизвестность…
— Пить… воды… — простонал слабым голосом шкипер. Совсем позабыв о нем на какое-то время, уйдя в прошлое, Маша вздрогнула, подумав сразу же, что оно, это прошлое, связано и с ним, Сашкой, ее мужем или не мужем, — не понять и самой.
Маша напоила его, даже попыталась покормить немножко, но он сказал глазами, что есть не станет, не может. И вдруг она увидела, почувствовала в его обычно дерзких глазах тихое смирение, что-то похожее на мольбу, и жалостью обдало ей сердце.
— Умираю вот, Машка, — с трудом сглатывая слюну, произнес шкипер. — Все, туши лампу…
— Нет, нет! — встрепенулась она. — Ты поправишься, я выхожу тебя.
— Глупая… дурочка… Тебе задушить меня надо, а ты «выхожу».
— Забудь, не надо. Про все забудь.
— Сволочь я, Машка, знаю. Ты и не прощай мне, не надо. Не знаешь ты…
— Знаю, все знаю, — поторопилась успокоить его Маша.
— Я не про то, что ты знаешь… — На лице у шкипера появилась чуть приметная улыбка. — Добрая ты, в церкви тебе молиться.