Пропавший без вести (Америка)
Шрифт:
Но все не так; разлетается занавес, и мимо бравых униформистов на манеж выпархивает красавица в белом и красном. Распорядитель, вся фигура которого выражает собачью преданность, взглядом, полным восторга, встречает ее появление; бережно, как будто это любимая внучка отправляется в опасное путешествие, подсаживает ее на серую в яблоках лошадь и замирает, не решаясь поднять хлыст; в конце концов он справляется с волнением, взмах руки, щелчок, и вот он, приоткрыв рот, уже бежит рядом с лошадью, провожая напряженным взглядом каждое новое па наездницы; изумление непостижимым ее искусством сменяется на его лице беспокойством; он предостерегающе кричит ей что-то по-английски; бросает на служителей с обручем огненные взгляды, требуя абсолютного внимания; перед большим сальто-мортале его воздетые к небу руки заставляют оркестр на мгновение смолкнуть; но вот наконец он снимает девушку с дрожащей лошади, целует в обе щеки, и любые аплодисменты не кажутся ему достаточными,
Старинная запись [15]
Боюсь, что в обороне нашего отечества многое упущено. До сей поры мы об этом не думали, каждый был занят своим делом, однако последние события вселяют в нас тревогу.
Я держу сапожную мастерскую на площади перед дворцом. Едва я спозаранок открываю лавку, как вижу, что входы во все прилегающие улицы заняты вооруженными воинами. Но это не наши солдаты, а, должно быть, кочевники с севера. Каким-то непостижимым образом они достигли столицы, хоть она и стоит далеко от рубежей. Так или иначе, они здесь; и сдается мне, число их с каждым днем растет.
15
Верные своему обычаю, они располагаются под открытым небом, домами же гнушаются. Единственное их занятие — оттачивать мечи, заострять стрелы и объезжать коней. Эту тихую площадь, которую мы от века содержим с боязливым попечением, они поистине превратили в конюшню. Мы иногда еще выбегаем из своих лавок, чтобы убрать самую омерзительную грязь, но раз от разу все реже; ведь наши труды пропадают даром, и мы рискуем попасть под копыта полудиких лошадей или под удары плети.
Говорить с кочевниками невозможно. Нашего языка они не знают, а своего у них как будто и нет. Между собой они объясняются, как галки. Все время доносится к нам их галочий грай. Наш уклад, наши установления им столь же непонятны, как и безразличны. Поэтому они даже знаки отказываются понимать. Хоть челюсть себе свихни, хоть выверни руки в суставах, они тебя не поняли и ни за что не поймут. Зато они горазды гримасничать, вращать глазными белками и брызгать слюной — однако это не значит, что они хотят что-то сказать вам или даже испугать; это их естество. Что ни понадобится — берут. И не то чтобы применяли насилие. Нет, мы сами отходим в сторонку и все им оставляем.
Моими запасами они тоже поживились, отобрав что получше. Но я не вправе роптать, когда вижу, каково приходится хозяину мясной, что напротив, через площадь. Едва он привозит товар, как кочевники рвут его из рук и дочиста пожирают. Кони их тоже лопают мясо: я часто вижу, как всадник растянулся на земле рядом со своим скакуном и оба насыщаются одним и тем же куском, каждый со своего конца. Наш мясник так напуган, что не решается закрыть торговлю. И мы собираем деньги, чтобы его поддержать. Если кочевников не кормить мясом, одному Богу известно, что они натворят; впрочем, одному Богу известно, что они натворят, хоть и корми их что ни день мясом.
Наконец мясник надумал избавиться хотя бы от убоя скотины. Как-то утром он привел живого быка. И закаялся впредь это делать. Добрый час пролежал я ничком на полу в самом дальнем углу мастерской. Набросил на себя все носильное платье, все одеяла и подушки, лишь бы не слышать рева несчастного животного: кочевники, накинувшись со всех сторон, зубами рвали живое мясо. Все давно утихло, когда я отважился выйти на площадь; словно бражники вкруг винной бочки, полегли они без сил вокруг останков быка.
Должно быть, в этот же день в дворцовом окне привиделась мне особа нашего государя; он никогда не появляется в парадных покоях, предпочитая укромные комнаты, выходящие в сад; на сей же раз он стоял у окна — или так мне показалось — и, понуря голову, наблюдал это гульбище перед дворцом.
Что же дальше? — спрашиваем мы себя. Долго ли нам еще терпеть эту тягость и муку? Дворец приманил к нам кочевников, но он не в силах их прогнать. Ворота за семью запорами; караул, что раньше на разводах проходил торжественным маршем туда и обратно, ныне прячется за решетчатыми окнами. Нам, ремесленникам и торговцам, доверено спасение отечества; но такая задача нам вовсе не по плечу, да мы никогда и не хвалились, что готовы за нее взяться. Это чистейшее недоразумение; и мы от него гибнем.
Перед Законом [16]
У врат Закона стоит привратник. И приходит к привратнику поселянин и просит пропустить его к Закону. Но привратник говорит, что в настоящую минуту он пропустить его не может. И подумал проситель и вновь спрашивает, может ли он войти туда впоследствии? «Возможно, — отвечает привратник, — но сейчас войти нельзя». Однако врата Закона, как всегда, открыты, а привратник стоит в стороне, и проситель, наклонившись, старается заглянуть в недра Закона. Увидев это, привратник смеется и говорит: «Если тебе так не терпится — попытайся войти, не слушай моего запрета. Но знай: могущество мое велико. А ведь я только самый ничтожный из стражей. Там, от покоя к покою, стоят привратники, один могущественней другого. Уже третий из них внушал мне невыносимый страх». Не ожидал таких препон поселянин, ведь доступ к Закону должен быть открыт для всех в любой час, подумал он; но тут же пристальнее взглянул на привратника, на его тяжелую шубу, на острый горбатый нос, на длинную жидкую черную монгольскую бороду и решил, что лучше подождать, пока не разрешат войти. Привратник подал ему скамеечку и позволил присесть в стороне, у входа. И сидит он там день за днем и год за годом. Непрестанно добивается он, чтобы его впустили, и докучает привратнику этими просьбами. Иногда привратник допрашивает его, выпытывает, откуда он родом и многое другое, но вопросы задает безучастно, как важный господин, и под конец непрестанно повторяет, что пропустить его он еще не может. Много добра взял с собой в дорогу поселянин, и все, даже самое ценное, он отдает, чтобы подкупить привратника. А тот все принимает, но при этом говорит: «Беру, чтобы ты не думал, будто ты что-то упустил». Идут года, внимание просителя неотступно приковано к привратнику. Он забыл, что есть еще другие стражи, и ему кажется, что только этот, первый, преграждает ему доступ к Закону. В первые годы он громко клянет эту свою неудачу, а потом приходит старость и он только ворчит про себя. Наконец, он впадает в детство, и оттого, что он столько лет изучал привратника и знает каждую блоху в его меховом воротнике, он молит даже этих блох помочь ему уговорить привратника. Уже меркнет свет в его глазах, и он не понимает, потемнело ли все вокруг или его обманывает зрение. Но теперь, во тьме, он видит, что неугасимый свет струится из врат Закона. И вот жизнь его подходит к концу. Перед смертью все, что он испытал за долгие годы, сводится в его мыслях к одному вопросу — этот вопрос он еще ни разу не задавал привратнику. Он подзывает его кивком — окоченевшее тело уже не повинуется ему, подняться он не может. И привратнику приходится низко наклониться — теперь по сравнению с ним проситель стал совсем ничтожного роста. «Что тебе еще нужно узнать? — спрашивает привратник. — Ненасытный ты человек!» — «Ведь все люди стремятся к Закону, — говорит тот, — как же случилось, что за все эти долгие годы никто, кроме меня, не требовал, чтобы его пропустили?» И привратник, видя, что поселянин уже совсем отходит, кричит изо всех сил, чтобы тот еще успел услыхать ответ: «Никому сюда входа нет, эти врата были предназначены для тебя одного. Теперь пойду и запру их».
16
Шакалы и арабы [17]
Мы расположились в оазисе. Попутчики спали. Высокий араб в белом прошел мимо меня; он накормил верблюдов и теперь направлялся к месту ночлега.
Откинувшись навзничь, я улегся на траву; попытался уснуть, но не смог; где-то вдалеке жалобно выл шакал; я снова сел. И вдруг этот далекий вой придвинулся ко мне вплотную. Стая шакалов кругом; вспыхивающие матовым золотом глаза, гибкие тела движутся, как под ударами бича, слаженно и стремительно.
17
Сзади под мою руку протиснулась голова, шакал прижимался все теснее, словно продрог и хотел согреться, и вдруг, повернувшись, заговорил, глядя чуть не прямо мне в глаза:
— Я самый старый шакал в этих краях. И все-таки счастье мне улыбнулось, я могу приветствовать тебя здесь. Я уже почти перестал надеяться, ведь мы ждем тебя бесконечно долго, моя мать ждала, мать ее матери и так вплоть до праматери всех шакалов. Верь мне!
— Удивительные вещи вы говорите, — я уже забыл про полено, которое собирался бросить в огонь, чтобы дым отгонял шакалов, — весьма удивительные. То, что я попал сюда с далекого севера, чистая случайность, да и путешествие мое будет недолгим. Что вам от меня нужно, шакалы?
И словно ободренные этим, видимо, слишком дружелюбным ответом, они окружили меня еще плотнее, они еще ближе придвинулись ко мне, тяжело и отрывисто дыша.
— Мы знаем, — заговорил старейшина, — что ты пришел с севера, это-то и вселяет надежду. Там у вас царит разум, который не найти здесь, среди арабов. Ни единой искорки разума нельзя высечь из их холодного высокомерия. Чтобы насытить свою утробу, они убивают живых, падаль, видишь ли, вызывает у них отвращение.
— Не говори так громко, — прервал я его, — тут рядом спят арабы.