Проповедь о падении Рима
Шрифт:
— Ты бы мог сначала со мной поговорить насчет Анни.
Либеро напрягся так, будто его ударило током.
— Не лезь не в свое дело, козлина, понял? Не лезь.
Пьер-Эмманюэль на секунду обомлел, затем положил деньги в карман и пошел за гитарой:
— Таким тоном ты говоришь со мной в первый и в последний раз.
— Как хочу, так и говорю.
Пьер-Эмманюэль вышел, опустив голову, и все в баре, остолбенев, замолчали. Матье снова почувствовал непонятную, подкатывавшую к сердцу тяжесть и спросил у Либеро, в чем дело. Либеро широко улыбнулся и наполнил стаканы:
— Вот так оно и получается с такими придурками. Стоит стать добреньким, и они тебя иметь по полной начинают, козлы, — добра от слабости отличить не могут, им один хрен, они не догоняют, и разговаривать с такими надо на их языке, и вот тогда они сразу врубаются.
Матье кивнул и вышел с бокалом на террасу. Он сидел и всматривался в ночную темноту с грустью, впервые понимая, что его друг детства видел, быть может, то, что не замечал он сам. Он вынул из кармана письмо Жюдит, перечитал его и, не подумав, что было уже поздно, набрал ее номер.
~
После трех часов нескончаемого ожидания, которое нисколько не остудило ее гнев, Орели принял наконец работник консульства. Раскопки закончились, они так и не нашли собор Августина, но оставалось еще столько работы — они обязательно его когда-нибудь найдут, и солнечные лучи снова заиграют на мраморе апсиды, в которой в окружении молящихся клириков скончался епископ Гиппонский. Орели пригласила Массинису Гермата провести с ней две недели в деревне, и он только что объявил ей, что ему отказали в визе. Перед стенами посольства, увешанными колючей проволокой, метров в триста тянулась очередь из разновозрастных мужчин и женщин,
— Не думаю, что такое происходит здесь каждый вечер.
На следующий день, поцеловав мать и деда, Орели пообещала скоро вернуться; она уезжала с грустью, но ей хотелось вырваться на свежий воздух и снова увидеть Массинису. Матье она наказала поберечь себя и не бросать Жюдит одну — ей Орели пожелала приятно отдохнуть и оставила на произвол судьбы.
~
Он уже не помнил, почему позвонил ей среди ночи и пригласил к нему приехать. Быть может, ему захотелось доказать себе, что он достаточно отдалился от того мира, который она олицетворяла, чтобы больше не страшиться и не избегать его; для него существовал теперь только один мир, а не два — целостный в своем властном великолепии, и это был единственный мир, к которому Матье ощущал свою принадлежность. Он больше не боялся, что Жюдит увлечет его за собой или взбудоражит в нем тягостные воспоминания о прошлом его состоянии раздвоенности, он хотел открыться перед ней таким, каким был на самом деле, таким, каким всегда хотел стать, но она этого не замечала. Она разговаривала с ним так, как будто он и не изменился, заводя прежние разговоры, смысл которых он больше не улавливал, и у него возникало ощущение, что он разговаривает с привидением. Девушка в подробностях описывала, как проходили ее устные экзамены на степень агреже, звон колокольчика в амфитеатре Декарта, и знакомая Сорбонна вдруг превращалась в жертвенный алтарь, со своими жрецами и жертвами, со своей кровожадностью, своими мучениками и сомнительными чудесами; она боялась экзамена по немецкому, молилась, чтобы ей выпал Шопенгауэр, и чуть не упала в обморок, когда вытянула билет с именем Фреге, и ее вдруг осенило, все показалось удивительно знакомым, будто над ней склонился сам бог логики, и Матье механически кивал, хотя и слышать ничего не желал ни о Фреге, ни о Шопенгауэре, ни о Сорбонне; он думал об Изаскун, с которой не мог остаться на ночь, потому что на время визита Жюдит ему пришлось переселиться в дом, чтобы не оставлять ее одну в скорбном обществе матери и деда, а он просто умирал от желания и с нетерпением ждал благословенного момента, когда сможет наконец посадить Жюдит в самолет. Кстати, казалось, что ей не очень-то и уютно в деревне — у нее все время возникали чудные идеи устроить культурный поход или съездить на пляж; она признавалась, что Виржиль Ордиони на нее наводит страх и что от алкоголя у нее жутко болит голова. Матье неохотно сносил эти выкрутасы до того момента,
— Ты влюблен в эту девушку?
Вопрос был бестактный, идиотский, на который Матье не мог ответить, ибо ему казалось, что любовь и ревность не имели ничего общего с той невыносимой болью, которую он ощущал в тот момент; Изаскун была его сестрой, он повторял себе — его нежной кровосмесительной сестрой; в баре он никогда не выказывал ей знаков особого внимания, ему не было необходимости на публике метить свою территорию, как это любят делать большинство мужчин, и никто, глядя на них, не смог бы догадаться, что между ними что-то происходит, а что, собственно, между ними было, если не близость во время сна и исполнение ритуала, поддерживающего мир в его равновесии? Из-за чего же почувствовал он ревность? Ведь он не сомневался — что бы у него ни отняли, оно все равно к нему вернется. Но ощущение превосходства и неуязвимости покинуло его, основание мира было подорвано, трещины превратились в разломы, и весь следующий день Изаскун томно смотрела на Пьера-Эмманюэля; она прерывалась во время обслуживания, чтобы прижаться к нему с поцелуями, несмотря на замечания Либеро, на что она по-испански бубнила в его адрес непристойные проклятия, и Матье пришлось признаться себе в том, что умирал он как раз от любви и ревности, хотя совершенно не узнавал свою возлюбленную сестру в той ласкающейся и мурлыкающей киске, которая ежевечерне выставляла напоказ нелепую свою страсть, и он отлично знал, что она к нему не вернется; в его памяти всплывали сексуальные рекорды Пьера-Эмманюэля, перед глазами четко рисовались невыносимые сцены, он слышал крики, которых никогда не позволяла себе Изаскун, и всю свою ненависть он перенес теперь на Жюдит, чей приезд спровоцировал весь этот апокалипсис. Она была инородным телом, которое мир выталкивал из себя хаотичными резкими толчками. С гармонией и полнотой жизни было покончено. Катастрофы накатывали одна за другой. Жюдит и Матье ждали, пока Либеро снимет кассу, чтобы съездить на дискотеку, когда Римма вдруг вбежала в бар прямо в трусиках и в майке и в панике стала говорить, что все ее деньги пропали — чаевые, сэкономленные за целый год — она прятала их в небольшой коробке под одеждой, никто об этом не знал, кроме Сары, и коробка пропала; она не помнила, когда точно видела ее в последний раз; она говорила о планах, которые никогда уже не сможет осуществить, о мечтах, которыми никто ни разу даже не поинтересовался, она просила помочь, она хотела, чтобы всю квартиру обыскали, никого не обвиняя, — ведь нужно же найти виновного — и она не слушала Либеро, который говорил, что, вполне вероятно, от этого не будет никакого толку; нет, нужно обыскать, обыскать сейчас же; и они перевернули квартиру вверх дном, перерывая вещи Аньес и Изаскун, которые в штыки восприняли подозрения на свой счет; они передвинули ящики с бутылками на складе и за стойкой, но ничего не нашли, а Римма кричала, что нужно продолжать искать. Либеро попытался ее успокоить, но она ничего не хотела слышать, и он в результате взорвался:
— Черт подери! Ведь есть же банки в конце концов! Нужно быть идиотом, чтобы хранить деньги дома! Все — бабло ты свое больше не увидишь, ясно? Его любой мог взять, любой кобель, который заваливается к вам потрахаться; да хоть я, если на то пошло, но это ничего не меняет, потому что в любом случае бабла ты этого больше не увидишь. Не увидишь.
Римма опустила голову и замолчала. Дискотека отменялась сама собой. По дороге домой Жюдит внезапно остановилась и заплакала.
— Что такое? Это из-за Риммы?
Жюдит замотала головой:
— Нет. Из-за тебя. Извини. Мне просто очень больно видеть, как ты переживаешь.
Эту жалость Матье воспринял как оскорбление, самое глубокое свое оскорбление в жизни. Он попытался сохранить спокойствие:
— Я отвезу тебя в аэропорт. Завтра.
Жюдит вытерла слезы:
— Хорошо.
Он был уверен, что никогда больше ее не увидит. Он не знал, что очень скоро поймет, сколько в этих оскорбительных словах было любви, ибо никто не любил его и не полюбит так сильно, как Жюдит, и через несколько недель, в кровавую ночь разгрома, когда мир рассыплется в прах, он подумает именно о Жюдит и, невзирая на поздний час, снова обратится именно к ней сразу же после звонка Орели. Мир не тяготился присутствием инородных тел, он страдал от своего внутреннего разложения, болезни состарившихся империй, поэтому отъезд Жюдит ничего не изменил. Через несколько дней Римма уволилась, и никто не попытался ее отговорить. Она помрачнела и обозлилась, с той ночи обыска ее отношения с Аньес и Изаскун испортились окончательно, и мысль, что, возможно, человек, который украл у нее будущее, находится где-то рядом, была ей невыносима. Вместо нее на кассу поставили Гратаса, но сконцентрироваться на ответственной задаче ему было нелегко из-за Виржини, которая постоянно к нему ласкалась, в результате чего в баре приходилось иметь дело с двумя возбужденными парами, чьи совместные телодвижения нарушали общий рабочий ритм. Либеро исчерпал весь возможный диапазон замечаний — от мольбы до угроз. Пьер-Эмманюэль наслаждался, наблюдая, как тот выходит из себя — он давал указания Изаскун, которые она выполняла с таким подобострастием, будто хозяином бара теперь был он, и вызывал ее в микрофон, чтобы поцеловать ее перед всеми взасос, а заодно и энергично пощупать ее за задницу, и Либеро был на грани нервного срыва:
— Сволочь. Я когда-нибудь разможжу ему череп.
Пьер-Эмманюэль довел до совершенства свою игру заигрывания, которую разработал еще во время отношений с Анни — демонстрируя на публике свой успех в сексуальном плане, он щекотал нервы тем, кто был лишен этих утех, доводя людей до фрустрации. Виржиль Ордиони был его любимой жертвой. Он доводил его своими альковными историями, с напускным простодушием спрашивал, чем именно он хотел бы заняться, если бы остался с женщиной наедине, и перечислял целый набор развратнейших действий, из которых Виржилю предлагалось выбрать то, которому он отдавал особое предпочтение; Виржиль смеялся, захлебываясь слюной, до посинения, и Либеро снова пытался вмешаться:
— Да оставь ты его в покое!
а Пьер-Эмманюэль ссылался на свое чистосердечие и дружеские чувства, похлопывая Виржиля по плечу, и тот спешил ему на помощь.
— Да ладно, ничего, он это не со зла.
Со зла — и Либеро это прекрасно знал, но не хотел раскрывать Виржилю жестокую правду об истинной сущности его мучителя и возвращался к стойке, цедя сквозь зубы:
— Сволочь,
и продолжал нести крест злопамятства аж до момента закрытия бара. Потом они уезжали в город вместе с Матье, который как только можно оттягивал возвращение в комнату своего детства, куда оказался сослан изменой Изаскун; они объезжали дискотеки, занимались порой любовью с туристками на пляже или на парковках и возвращались в деревню на рассвете пьяные в доску, прильнув к лобовому стеклу виляющей на краю обрыва машины. В конце августа Винсент Леандри предложил им поужинать в ресторане, и они поручили закрыть бар Гратасу. Туристы начали разъезжаться, город пустел, в порту дул приятный бриз, жизнь казалась легкой, и Либеро с Матье были рады провести вечер вне бара. Они не думали о том, что там могло происходить в этот момент — да хоть целая оргия на бильярдном столе с подачи Пьера-Эмманюэля и Гратаса — пусть сношаются с их благословения. Они поужинали лангустами с белым вином, и Винсент предложил им заехать выпить в заведение его приятеля, где тот когда-то познакомил их с Анни. Вырваться из деревни, чтобы оказаться в борделе, было не самой лучшей идеей, но они не хотели расстраивать Винсента. Его приятель, как и в прошлый раз, встретил их с распростертыми объятиями и тут же угостил их бутылкой шампанского. В углу зала, разговаривая между собой под ярко-красными софитами, ждали клиентов девицы. Толстый мужик устроился у другого конца стойки, и к нему сразу подошла одна из девушек. До Матье доносились обрывки их разговора — толстяк пытался произвести впечатление, неся полную чушь и отпуская убогие шутки, на которые девица откликалась искусственным, почти неприличным смехом, и Матье узнал голос Риммы. Это действительно была она — в черном платье, на высоких каблуках, изуродованная до неузнаваемости макияжем. Матье обратил на нее внимание Либеро, и они собрались было слезть со своих высоких стульев, чтобы подойти поздороваться, но Римма остановила их немигающим взглядом, а затем медленно отвела глаза и принялась хохотать как ни в чем не бывало. Они сидели не шелохнувшись. Шампанское становилось теплым. Толстяк заказал бутылку и удалился в закрытый отсек. Римма подготовила поднос, ведерко со льдом, два бокала и присоединилась к клиенту. Она в последний раз взглянула на Матье с Либеро и занавесила отсек плотными красными шторами.
— Пошли отсюда.
В машине Винсент пытался их приободрить — это жизнь, что тут поделаешь? Да и сказать-то нечего, девки редко заканчивают карьеру при английском дворе, это, конечно, не совсем исключено, но случается все-таки очень редко; это, безусловно, печально, но ничего не попишешь — никто ни в чем не виноват. Это — жизнь. Либеро сидел, стиснув зубы.
— Они все там окажутся. Все.
Он повернулся к Матье:
— Это наша затея.
Матье со страхом подумал, что он прав. Демиург не есть Бог. Вот почему никто не отпускает ему грехи мирские.