Прорицатель
Шрифт:
Дотим заливал свое великодушие вином, а Калхас старался доказать ему, что на самом деле ничего не изменилось. Прошло уже несколько недель с того момента, как Эвмен предложил ему остаться у себя, а аркадянин так и не разобрался, какая роль отведена ему при стратеге. Лишь изредка Эвмен обращался с вопросами, напоминавшими о первом разговоре. Иногда их темой была Олимпиада, иногда — численность войск фригийского сатрапа Антигона Одноглазого. Калхас отвечал ему — или молчал, если не чувствовал в себе силы. Его не покидало ощущение, что вопросы эти — далеко не самые главные для стратега. Что-то иное, подлинно важное беспокоило Эвмена, но говорить прямо тот не решался.
Остальное время аркадянин мог делать все, что угодно. Дабы занять себя, он стал ходить
— Если бы ты ушел к Антигену, этого я не простил бы никогда, — говорил он. — Эвмен — совсем другое дело. Эвмен приблизил тебя не для зла…
— Все равно я мало что понимаю, — отвечал Калхас. — Вы все принимаете меня за великого прорицателя. А между тем я могу только предсказать какие-то события, но не изменить их. Изменяет ход событий стратег — а тогда ему просто нельзя прислушиваться к моим советам. Мне трудно объяснить это, однако иногда я ясно вижу, что полководцу прорицатель не нужен. Если он доверяется прорицателю во всем, это лишает его силы и уверенности. Другое дело жрец, который гадает по внутренностям жертвенных животных рано утром перед боем: вступать сегодня в сражение, или нет…
— Но ведь ты можешь предсказать это гораздо лучше всякого недоумка!
— Может быть… Если боги захотят.
— Вот и все! И не мудрствуй. Помогай Эвмену, помня при этом, что ты помогаешь также мне, а еще многим тысячам людей, которые идут за стратегом. Если мы проиграем, македоняне начнут растаскивать царство Александра по кусочкам, а тогда прольется столько крови, что нам с тобой и не представить!
Примерно то же самое говорил Калхасу Иероним:
— Пока Царь был жив, все склонялись перед ним и не было даже мысли о развале. Александр ни для кого не был чужим. Персам он казался своим царем, египтянам — своим, лидийцам — своим. Македоняне, конечно, ревновали, иногда ворчали, но стоило ему обернуться к ним, как обо всем забывалось. От него исходила какая-то сила, чистое и белое сияние, которое размывало все недоразумения, любое недовольство… Нет, и мысли не было, что он умрет, а тем более, что с государством будет происходить такое. Теперь же каждый ухватился за свою сатрапию, прикрывается семьей Царя словно театральной маской и не понимают, что это безумие, что их действия несут в мир хаос.
Иероним умел рассуждать красиво. Калхас обратил внимание, что в разговорах с ним историк подчас произносил целые речи, доказывающие правоту Эвмена, словно через уши аркадянина ему внимали боги.
— Не таись, не умалчивай о том, что тебе нашептывает Гермес, — ни с того, ни с сего принимался убеждать Калхаса Иероним. — Ибо наше дело угодно Зевсу.
Пастух улыбался напыщенным речам собеседника. Внимание к своей особе было ему приятно, однако он говорил себе, что оно слишком преувеличенно. Несколько раз он видел на лице Иеронима беспокойство и догадывался, что за уравновешенностью жизни стратега в Тарсе стоит тревога. Тогда становилось ясно, почему ухватились за него. Калхас был случайной надеждой, ничтожной самой по себе, но отрадной, когда вокруг собиралась гроза.
Правда, внешне Эвмен держался спокойно и уверенно. Аркадянин присматривался к нему с бессознательным интересом, сквозь который постепенно начинала пробиваться столь же бессознательная симпатия. Ни обликом, ни голосом, ни манерами стратег не производил впечатления господина над жизнями многих тысяч людей. Он не стремился внушить страх, или суеверное почтение, без которого, как казалось Калхасу, невозможен вождь, собирающий воедино рассыпающуюся державу. Простой, ясный человек, не особенно склонный к резким движениям и начальственному окрику. Мягкий с близкими людьми, внимательный к словам собеседника, умеющий расположить к себе — но разве достаточно этого для стратега-автократора?
Тем не менее симпатия Калхаса была вызвана не только легкостью характера Эвмена. За легкостью чувствовались решительность и умение настоять на своем. Он брал умом и неторопливой уверенностью в своей правоте. Наверное, на его месте и не могло быть другого полководца. В отличие от боровшихся против него сатрапов Эвмен мало полагался на ревниво недолюбливавших грека македонян. Поэтому более половины его армии составляли эллинские наемники, или варварские ополчения. Стратегу приходилось искать общий язык со всеми, а на это был способен только незаурядный человек.
Калхас получил объяснение и видимой бездеятельности Эвмена. На самом деле тот лихорадочно искал поддержки. Регент и Олимпиада, у которых хватало своих забот в Элладе, смогли прислать ему лишь чисто символическую помощь; и даже включение в его армию аргираспидов не позволяло стратегу считать себя достаточно сильным для того, чтобы обрушиться на Антигона. Попытка создать в Финикии собственный флот не удалась. Оставалась надежда на поддержку из глубины Азии. Сатрапы Персиды, Гедросии и прочих далеких восточных провинций обещали выступить на стороне Олимпиады. Однако между ними и Эвменом находился Вавилон, в котором сидел Селевк, не говоривший «да» ни одному из соперников. Именно к Вавилону собирался отправиться весной стратег, именно поэтому на востоке от Тарса стояли самые преданные ему войска. Туда же отступали отряды из Финикии. А пока он вел сложные переговоры, стараясь не задевать самолюбия дальних сатрапов и пытаясь перетянуть на свою сторону Селевка. Калхас не раз видел молчаливых запыленных всадников, которых безо всяких церемоний проводили к стратегу. Это были посланники с Востока. После их прибытия Эвмен непременно вызывал Иеронима: нужно было сочинять очередное цветастое письмо.
«Двора» как такового Эвмен не имел. Смирившись с недоверием друг к другу командиров отрядов, расквартированных вокруг Тарса, он не устраивал каких-то совместных пирушек или развлечений. Зато щедро снабжал их деньгами и выражал чрезвычайное удовольствие при встрече с кем-либо из них. Вместе с тем никто — даже Дотим — не смели позволить себе малейшего проявления запанибратства со стратегом. Как понял Калхас, подлинно близки Эвмену были только Иероним, да на первый взгляд ограниченный, медлительный командир его телохранителей, армянин по имени Тиридат. Стратег располагал к себе людей, делал их преданными своему делу, но очень осторожно давал переступать границу того, что называется дружбой.
Калхас и не претендовал на нее. Но, с другой стороны, несмотря на симпатию, не мог пока причислить себя к слепо преданным Эвмену людям. Неизвестная сила приставила его к стратегу с неизвестной целью. Она заставила его смотреть по сторонам, взвешивать свои слова и мысли. Оставалось только ждать, пока ход событий не внесет во все ясность.
Впрочем, один человек питал в отношении аркадянина вполне определенный интерес. Это был Антиген. Не нужно было большого ума, чтобы догадаться: македонянин привел к стратегу Калхаса в расчете на благодарность прорицателя. Антиген надеялся, что разомлевший от счастья пастух поможет ему — подслушивая, нашептывая Эвмену выгодные аргираспидам прорицания. Калхас же страшно разочаровал его.
Некоторое время среброщитый не давал о себе знать. Но однажды слуги Антигена нашли аркадянина и привели его в лагерь македонян. Палатка их вождя была устроена по восточному образцу. Скромный походный алтарь находился в дальнем углу, а большую часть свободного пространства занимали ковры, вытканные золотой нитью, треножники с курительницами из электрона, богато инкрустированные ларцы и, наконец, несколько лож, явно вынесенных из какого-то пиршественного зала. Из-за полога, разделявшего палатку на две части, доносились женские голоса. Казалось, что Калхас оказался у внезапно разбогатевшего крестьянина, который не знает, как распорядиться свалившимся ему на голову счастьем, и выставляет его для всеобщего обозрения. Никакой меры, царившей у Эвмена, Калхас в облике палатки не увидел. Нагромождение богатств было безвкусным и бессмысленным.