Прорыв под Сталинградом
Шрифт:
– Прикончите этого сукина сына!
Один из “старцев” поднимается. Большой и широкоплечий, подходит ближе. Лицо древесного цвета.
– Проваливай отсюда, юноша! – говорит он спокойно. – Пусть тебе снаружи накостыляют, если терпежу нет. А сюда не лезь! Мы уже сыты вами по горло.
Он молниеносно выхватывает у офицера карабин, разворачивает, еще рывок, и приклад резко бьет в подбородок. Деревянный хлопок, и, вскинув руки, лейтенант падает навзничь. Фрёлих спешит убраться подобру-поздорову.
На улице грохочет справа и слева. Миномет! Унтер-офицеров и след простыл. Фрёлих ныряет в ближайший дом. Не успел войти, как чудовищный грохот швыряет его на землю. Деревянные перекрытия
Фрёлих зажмуривается. Отгоняет жуткую картину и выбегает вон. Теперь палят со всех сторон. Стрелковый огонь. Вдоль улиц гуляют пулеметные очереди. Под прикрытием стены сидят на корточках люди, но вдруг кидаются через дорогу. Один высоко подскакивает на бегу, как резиновый мячик, выпрастывает в воздух руки и обращается в комок, скрючиваясь, будто в безудержном смехе.
– И-и-и-и, и-и-и-и, – пронзительно завывает он, но потом вдруг вытягивается, смолкает и падает, как бревно.
Фрёлих тоже кричит. Не знает почему, но кричит, диким звериным криком. Размахивая ПП, несется большими скачками сквозь град пуль, падает, тут же снова вскакивает на ноги, рысит через заборы, палисадники до укрытия, где замирает, с трудом переводя дыхание.
Три стены без крыши – все, что осталось от сарая или гаража. Фрёлих всматривается: он не один. Повсюду лежат люди, засыпанные снегом и обломками. Десять-пятнадцать человек. То ли сами сюда добрались, то ли их принесли, но, сдается, они здесь уже несколько дней. Строение обрушилось. И все теперь в западне: отработавшие свое и изувеченные, битые, но пока еще живые. Их тела – сплошное иссиня-черное, полусгнившее или кровавое месиво из отрепьев, плоти и костей. Головы: высушенные истлевшие черепа мертвецов или бесформенно раздутые, словно изъеденные проказой. И все гулит, ноет, хрипит и стонет. Кто-то тихо хихикает себе под нос. Другой встает на ноги. Две горящих зеницы, как звездочки в белой рамке, моргая, смотрят на Фрёлиха, и рука, тощая как у скелета, тянется к нему.
– Там на улице, – слова хрипят будто из механического аппарата, – за углом… фюрер с моей женой… Скажите, я иду… Ну, ступайте же!
Издав какой-то булькающий звук, человек снова опускается, изо рта пузырится зеленоватая пена. Фрёлих чувствует, что его дергают.
– Пожалуйста, – раздается шепот. – Пожалуйста!
Фрёлих оборачивается, видит лицо цвета слоновой кости, искаженное до гротеска, как вырезанная из дерева маскарадная маска. Чья-то рука тянется к его кобуре.
– Пощадите! – снова шепчет голос.
Фрёлих затравленно оглядывает извивающееся перед ним тело. Нет, это не все тело, только его фрагмент, который заканчивается коленями. Из пропитанных кровью искромсанных замерзших брюк белеют расщепленные кости… Внутри у Фрёлиха что-то надорвалось.
– Помогите! – кричит он и срывается с места. – Помоги-и-и-ите! На по-о-о-мо-о-о-ощь!
Звенит кристально-чистый морозный воздух. Возле здания местной комендатуры развернулась батарея. Ее командира настоятельно просят сменить
Гайбель лежит в комнате на втором этаже и лихорадочно бредит. Едва ли осознавая, что ему наложили свежую повязку и что он регулярно получает пищу: жиденький бульон из конины и пшеничную кашицу, сдобренную сиропом. Он “поправимый” – один из немногих, кого врачи пытаются вытащить (чтобы хоть чем-то заняться и забыться самим), но ему об этом ничего не известно. Безумные глаза Гайбеля рыщут по сторонам, с губ срывается нечленораздельный лепет, когда санитары везут его в комнату, худо-бедно оборудованную под операционную. Он лежит на деревянном столе, усыпленный эфиром. И потому не ведает о мощном ударе, который вдруг разворачивает стены, поднимая вихрь из камней и осколков. Гайбель не замечает, как накрывает его слоем цемента и извести, не слышит, как отчаянно кричат от боли раненые, и не видит, как со стоном заваливается хирург.
Гайбель приходит в себя уже в коридоре. Он так и не избавился от пули, засевшей в кости, даже напротив, получает в нагрузку еще кое-что: тяжелый осколок мины разворачивает ему бедро, а прочая мелочь усеивает лицо и руки. Из рядов “поправимых” он бесповоротно выбывает. Хотя и с ними дело плохо. Хирургу оторвало обе руки. Со своими кровоточащими культями он отошел к безнадежным. И понимает это как никто другой. Молит избавить его от страданий и вколоть морфий. Поднявшийся спор заканчивается ничем. В конце концов о раненом докторе забывают – даже в смерти человеку отказано. У санитаров другие заботы.
Русские всего в нескольких сотнях метров. Вывешиваются флаги с красным крестом. Пощадят или нет? Все пронизано лихорадочным напряжением… Красноармейцы заняли группу домов напротив. Пулеметными очередями прочесывают двор. Но в комендатуру не целят, не целят и в людей, нервно стоящих перед зданием.
И вот уже белые маскхалаты идут по улице. Приближаются к зданию, но полковника медслужбы нигде нет. А значит, провести организованную капитуляцию невозможно. Русские требуют очистить здание. С помощью легкораненых санитары выводят всех, кто еще в состоянии худо-бедно переставлять ноги. Таких немного. Вскоре выяснится, что лежавшие в забитых коридорах и затоптанные до смерти, удостоились лучшей участи.
На улице формируется колонна для отправки в плен. Состоит она почти из одних санитаров…
Унтер-офицер Херберт, укрывавшийся поблизости в одном из подвалов, прочесывает ряды. Он ищет Гайбеля. Тщетно. Русский конвойный указывает ему место среди других. В здании остаются все, кто не в силах идти. Сколько их: 500, 800, 1000? Неизвестно. В подвалах Сталинграда сидят казначеи и жгут банкноты, в точности по протоколу. Добросовестно вычеркиваются номера. Раненым нет счета…
Колонна пленных медленно приходит в движение. Херберт все еще оглядывается. Когда первая сотня метров остается позади, из здания начинают вырываться светлые языки пламени. Херберт вскрикивает и зажимает рот кулаком.