Прощание с иллюзиями
Шрифт:
Меня же в очередной раз уберегла судьба: я покинул редакцию «Спутника» в феврале 1970 года, всего за два месяца до его разгрома. Не может быть ни малейшего сомнения: будь я еще в должности ответственного секретаря, меня разорвали бы на части и выставили бы на всеобщее обозрение в качестве хрестоматийного примера буржуазного разложения.
Ушел я не потому, что прислушался к внутреннему голосу, не потому, что отличаюсь особой интуицией, а по совершенно иным причинам, коих было три. Первой являлось мое желание писать, никем не руководить и отвечать только за себя. Конечно, должность ответственного секретаря журнала — самая интересная, поскольку к выполняющему эту работу сходятся все нити издания. Я многому научился, я постиг, как мне кажется, все тонкости соединения разных статей, иллюстраций, шрифтов воедино; в конце концов, ответственный секретарь сродни повивальной бабке — он способствует рождению журнала. Но эта работа не оставляет времени ни на что другое, а я хотел писать. Вторая причина была связана с постепенным удушением, которому подвергалась пресса. Это началось
Мой приход в «Спутник» совпал с развалом моего брака с Валентиной Чемберджи. Я был в плохом состоянии, тяжело переживал происходящее и страдал от полного одиночества. Я остро нуждался в ком-то, с кем мог бы поделиться наболевшим. Судьба (ангел-хранитель?) так распорядилась, что в журнале работал еще один человек, чьи обстоятельства в тот момент мало отличались от моих.
Примерно за полгода до перехода в «Спутник», еще работая в Soviet Life, я как-то вышел в коридор. Я стоял около двери редакционной комнаты, когда заметил идущую в мою сторону женщину — насколько я помню, шла она не одна, но даже под страхом смерти я не смог бы сказать, были ли это мужчины или женщины и сколько их было. Я видел только ее. Прошло с того дня больше двадцати лет, но и сегодня я могу описать ее во всех деталях — вьющиеся, цвета светлого меда волосы, сиявшие словно нимб; глаза, глубоко сидящие, широко расставленные, голубизны кисти Боттичелли; рот, четко очерченный, чувственный, обещающий. Я помню ее платье — оно плотно облегало фигуру, имело длинные рукава, которые застегивались на запястьях рядом пуговиц; цвет у платья был совершенно необыкновенный — смешались зеленые, синие и коричневые тона, они подчеркивали ее золотую гриву и точно подходили к зелено-коричневым замшевым туфелькам на каблуках-«шпильках». Думаю, что я остолбенел и имел весьма глупый вид, поскольку, когда она проплыла мимо, словно императрица, чуть покачивая величественной головой, до меня донеслись смешки.
Такой она запечатлелась в моем сознании, или под сознании. И вот наступил мой первый день в «Спутнике» — и я вновь увидел ее. Оказалось, она работает там с самого первого дня. Оказалось, что и она расходится с мужем. Оказалось, что и ей нужна родная душа. И так случилось, что из-за некоторых обстоятельств, о которых нет нужды здесь распространяться, она стала работать в кабинете ответственного секретаря журнала, то есть у меня. Поначалу общее горе тянуло нас друг к другу, потом возникли иные чувства. Мы не считали нужным скрывать свои отношения, и вскоре стало ясно, что кто-то из нас должен покинуть редакцию. Я как ответственный секретарь подписывал все материалы журнала, в том числе те, которые готовила она, что было сопряжено с некоторыми этическими вопросами…
Екатерина Михайловна Орлова. Конец 90-х гг.
Она же, середина 1980-х гг.
Звали ее Катей. Екатериной Михайловной Орловой.
Таковы три причины, побудившие меня покинуть «Спутник». Должен признать, что решение не было трудным, тем более я получил крайне интересное и лестное для меня предложение. Работая в «Спутнике», я время от времени писал и записывал комментарии для Североамериканской службы Центрального радиовещания на зарубежные страны (так называемого Московского Радио — «Radio Moscow»). Комментарии, видимо, нравились, потому что главный редактор Николай Николаевич Карев предложил мне перейти к нему в качестве комментатора. При этом, сказал он, я смогу писать сколько хочу и о чем хочу, хотя предпочтительно о жизни в Советском Союзе, то есть, о внутренней политике. Я смогу писать по-английски без контроля Главлита (цензуры), сам читать в эфир свои комментарии, отвечать только за себя. О лучшем я и мечтать не мог. Но было одно обстоятельство: существовала негласная договоренность между Государственным комитетом по радиовещанию и телевидению и АПН — не переманивать сотрудников. Чтобы обойти это правило, я уволился по собственному желанию, объяснив, что хочу поработать «на вольных хлебах». Когда же кадровики АПН узнали о моем переходе, я уже оформился и вмешиваться было поздно. Хотя они и попытались, особенно после разгрома журнала. Помню, как Карев пригласил меня к себе в кабинет, чтобы рассказать, как мои «друзья» из АПН позвонили ему и предупредили о том, какой я «опасный», «неверный», «лицемерный» и «прозападный» человек. Эти «друзья» были совершенно равнодушны к моему уходу из «Спутника», но они не могли пережить того, что я не только избежал публичной казни, но и прекрасно устроился. Для них это было невыносимо.
На радио. Записываю свой «Ежедневный разговор Владимира Познера». Начало 80-х гг.
Главная редакция радиовещания Московского радио являлась местом, скажем так, странным. Она включала четыре подразделения: руководство (главный редактор, его заместитель и начальники отделов), журналисты (комментаторы, редакторы), переводчики и дикторы. Первые два подразделения состояли из «настоящих» советских людей, то есть из тех, кто родился и вырос в СССР. Для них английский язык не был родным, хотя некоторые владели им превосходно. Как правило, журналисты писали свои материалы по-русски, затем начальство визировало их (без визы главного или его заместителя материал не мог идти в эфир), и они поступали на перевод, а затем к дикторам. Среди переводчиков и дикторов тоже насчитывалось небольшое количество «настоящих» советских людей, но в большинстве своем это были люди «подпорченные»: в их числе — дети тех, кто эмигрировал до революции, а потом вернулся, чтобы участвовать в строительстве социализма, дети репрессированных в тридцать седьмом первых советских полпредов за границей, — словом, люди разных судеб. Все они владели английским как родным, и все они рассматривались как не совсем «свои». К этому надо добавить, что многие из них, довольно плохо зная русский язык, не слишком-то хорошо говорили и на английском — в общем-то без акцента, но при отсутствии настоящего образования имели ограниченный словарный запас, да и произношение не слишком интеллигентное.
Мой первый опыт в радиожурналистике. Французская редакция Московского радио. Путинки, 1956 г.
Я попал в довольно любопытную ситуацию. Я владел русским как родным, говорил безо всякого акцента, по должности был комментатором и таким образом относился ко второму, журналистскому, подразделению, то есть к «настоящим» советским. Но не менее свободно я изъяснялся по-английски, да к тому же сам читал свои комментарии у микрофона, что ставило меня в четвертое подразделение. При этом «настоящие» снисходительно считали «эмигрантов» аполитичными, а «эмигранты» презирали «настоящих» за то, что те плохо знают страну, на которую пишут, да к тому же посредственно владеют английским. Я, таким образом, оказался в особом положении, что давало мне определенные преимущества, но и вызывало некоторую зависть — и вражду.
«Эмигранты» не могли мне простить того, что по своей должности и по положению я отношусь к категории «настоящих», хотя на самом деле таковым не являюсь, в то время как многие из «настоящих» продолжали считать меня «не своим». Понятно, из этого правила были исключения…
Работа на Иновещании оказалась для меня необыкновенно интересной и полезной, особенно после того, как Николая Николаевича Карева, выступавшего против всякой разрядки и сближения СССР и США, сменили и назначили на его место Гелия Алексеевича Шахова, человека, которому я обязан тем, что состоялась моя журналистская карьера.
Гелий Алексеевич был и остается одной из самых интересных, необыкновенных, одаренных и сложных личностей, с какими я когда-либо встречался.
О нем написано в другой главе, но только сейчас я решаюсь сказать о том, что Гелий Алексеевич кончил не лучшим образом: он, как и многие работники Гостелерадио, пил, но при этом почти не пьянел. И вот однажды, будучи в сильном подпитии, он пригласил американского корреспондента агентства Assosiated Press на наше закрытое партийное собрание. О чем он думал — можно только догадываться. Скандал вышел гигантский, и Шахова освободили от должности и перевели в Главную редакцию пропаганды на должность комментатора. Я очень любил и ценил Гелия Алексеевича и пытался помочь ему, звонил нашему куратору в ЦК, который заверил меня, что увольнять его не собираются, но оставить в должности не могут. К сожалению, Шахов решил, что я просил назначить меня на его место — полный бред, хотя бы потому, что я никогда не стремился к руководящим постам, более того, бежал от них, как черт от ладана. У нас однажды состоялся разговор с Гелием Алексеевичем — тяжелый, противный, в котором я пытался убедить его в том, что он заблуждается на мой счет. Мне было неприятно доказывать, что я не верблюд, Шахов все твердил свое, в конце концов я сказал какую-то грубость — и на этом завершилось наше знакомство. Я по сей день не могу простить Гелию, что он подозревал меня в этой мерзости.
Ему было, наверное, лет пятьдесят, когда мы познакомились, но выглядел он старше. Узнать в нем необыкновенно красивого, с тонкими чертами студента, фотографию которого он мне как-то показал, было невозможно. Сохранились лишь сардоническое выражение лица, чуть издевательский смешок в глазах и несколько кривая улыбка. Гелия Алексеевича отличал совершенно оригинальный, непредсказуемый и блестящий ум да неуемный аппетит к чтению. Я считаю себя человеком начитанным, но Гелию Алексеевичу я не годился и в подметки. Он напоминал мне человека-губку, который всасывает все, что когда-либо читал, и не забывает ничего.
Он был обаятелен донельзя — остроумен, изящен, с дьявольским чувством юмора. Но он мог быть совершенно отвратительным, отталкивающим. Он обладал поразительным умением «вычислять» других, точно находя бреши в их броне. По-моему, Гелий испытывал наивысшее удовольствие, наблюдая за тем, как поддетый им человек корчится на конце иглы, словно пойманное насекомое. Он порой напоминал мне слегка сошедшего с ума энтомолога, который, подцепив инструментом многоножку, с любопытством следит за ее движениями. Гелий Алексеевич был циником, и как мне кажется, он рассматривал любой иной подход к жизни как личный вызов, как то, что требуется уничтожить.