Прощание славянки
Шрифт:
И это было свято, и из-за этого каждый, выступавший и выступающий против диссидентского движения со стороны, будет навеки проклят. Самой колоритной фигурой в Движении был геолог Владимир Сквирский, или Дед (из-за бороды, а не из-за старости). Он ходил в народ, когда был на маршруте, «мутил» этот народ, пытался создать рабочее движение. То есть был явно ближе к революционерам, чем к диссидентам. Дед и завещал нам то дело, которым наша банда «разбойников» занялась после его ареста.
Профсоюз — это роскошь, а не средство передвижения
У «Солидарности» была разумная история. Сначала 200 человек интеллигентов из КОС-КОРа [1] воспитали рабочую элиту вроде Леха Валенсы (книгами, журналами, лекциями; их тиражи самиздата, их библиотеки было не сравнить с нашими, да и Запад с его типографиями и ксероксами был к ним ближе). Затем уже вспыхнуло рабочее движение. Из «Искры» возгорелось пламя (из газеты «Роботник»).
То есть Костюшко
1
Надо сказать, что наша бурная деятельность протекала в таком отрыве от народа (кроме книг), что мне казалось, что она обрушивается в пустоту. Мы толкли воду в ступе и носили ее в решете. Это было утомительно и опасно для жизни, это приводило в тюрьму, но сама деятельность от этого не казалась мне более полезной. Все было выморочным и призрачным. Поэтому профсоюз обещал просто бездну смысла. Ясно было, что народ сдаст народника в КГБ, но до этого можно же было к нему (к народу, не к КГБ, хотя именно последний откликался) воззвать! Однако документы СМОТа меня очень расстроили. Они были уклончивы и ни к чему «такому» не призывали. Мне бы, конечно, хотелось с ходу превратить СМОТ в Союз борьбы за освобождение СССР от большевиков. Володя Борисов меня утешил, обещав, что мы превратим СМОТ по ходу дела в политическую партию и что даром что документы уклончивые — самое сильное место было: защита политических прав трудящихся, — но и за них посадят. Что за них посадят — это было вполне правдоподобно.
Поэтому не влезть в это дело было просто неприлично. Володя как в воду смотрел: в той или иной форме сели все организаторы, а Марк Морозов вообще погиб (повесился в Чистопольской тюрьме). Все профсоюзные мероприятия проходили на квартире у Марка, и он был у КГБ бельмом на глазу. В СМОТе участвовал и Пинхос Абрамович Подрабинек, похожий на сказочного гнома. Были у нас и «старшие» — Юра Гримм и Петр Маркович Абовин-Егидес. (Тогда его социализм с человеческим лицом был так же не ко двору, как и теперь. То есть его считали диссидентом и при Брежневе, и при Ельцине.) Предполагалось, что профсоюз будет подпольным (из чего явствовало, что мы создавали Сопротивление под утлой крышей профсоюза), а представители каждой подпольной группы будут открытыми и войдут в Совет Представителей. Поскольку членство в СП обеспечивало посадку, я пошла на маленький невинный обман: придумала себе группу. Полагаю, что многие из моих профсоюзных соратников, если не все, поступили так же. А если у кого группа и была, то она явно не подозревала о наших на нее видах. Честнее всех поступил Володя Гершуни: он назвался рядовым членом.
Мы искренне жаждали создать будущую «Солидарность» (за два года до ее рождения в Польше); чем мы были виноваты, если рабочие не хотели вступать в профсоюз, который им мог обеспечить единственно право сесть в тюрьму? До нас робкая попытка соорудить совсем уж не политический профсоюз была сделана инженером Клебановым. И хотя бедняги все время пытались объяснить КГБ, что их не надо сажать, потому что они против властей не бунтуют, эксперимент стоил Клебанову пыток в спецтюрьме.
Наша пресс-конференция на квартире у Марка Морозова производила странное впечатление. Еще до нее «старшие», Юра Гримм и Петр Маркович, не вынеся нашего хулиганского радикализма (к тому же, кроме Володи Борисова, все мы были пламенными противниками социализма), из нашей «затеи» удалились. Потом ввалился несчастный Клебанов «со товарищи» и стал нас честить, что мы его обокрали (составляет ли идея профсоюза интеллектуальную собственность, а если да, то чью?). Наша «банда», Володя Гершуни и Женя Николаев (вот когда Эдичка Лимонов пригодился бы, но тогда он был то ли мал, то ли уже за бугром) собрались на квартире у Марка Морозова. (Какие мы все-таки сволочи: когда Марка арестовали за наши дела и он, больной пожилой человек, не выдержал и сломался и получил ссылку в Воркуту, мы его не простили, и он пошел «искупать кровью» свою слабость и схватил в Воркуте второе дело по статье 70, и второй приговор привел его на большой срок в Чистопольскую тюрьму, и там, одинокий и обреченный, он повесился. Никогда себе не прощу. Только такие катастрофы могут научить снисходительности человека нетерпимого.)
Документы СМОТа мы спрятали по разным углам, даже в колыбели Альбининого младенца: КГБ мог прийти раньше западных журналистов. Странная это была презентация. Дед был у нас в числе членов СП «посмертно». Журналисты пили чай, щелкали аппаратами, писали в блокноты и смотрели на нас с опасливым уважением. Мы были смертниками, они это понимали. Потом английский журналист К'вин был даже перемещен из Москвы
Но самое ценное приобретение, которое мы унаследовали от Деда, это рабочие кружки. Они тоже весьма отличались от классических дооктябрьских образцов. Меценат и спонсор, тративший массу денег на «революцию», Юра Денисов (друг Деда) зазывал этих рабочих к себе, кормил и поил и предоставлял Деду для просвещения и агитации. Я унаследовала этих рабочих от Деда. Помню свою лекцию «Что мы отмечаем 7 ноября?». В сей праздничный день за хорошо накрытым столом. Но рассказала я про родной Союз такие страсти, что бедные гости утратили аппетит, не допили и не доели. Пленка с моим докладом, как я потом узнала, на следующий день была в КГБ. Через третьих лиц мне передали ультиматум: или я прекращаю читать, или меня арестовывают. Естественно, я продолжила. Потом с этим кружком управились очень просто: вызвали кружковцев в КГБ и предложили иначе организовывать свой досуг. Что они и сделали. Лекторы жаждали просвещать, зато объекты просвещения все поразбежались. Нет слов, чтобы описать их тягу к революционной деятельности по освобождению своего класса. Мы щедро снабжали их самиздатом; Комитет (или «Контора») все знал. Одну девицу даже лично высек отец, а наш самиздат (ее порцию) сжег на балконе. С другими и этого не понадобилось. С кружком управились просто. Но я должна была получить свое по расчетной ведомости. И получила.
«От содеянного мною — не отрекусь»
Идя на неизбежный арест и возвращение (более чем вероятное) в «Дом страдания», я просила у товарищей по диссидентству одного: достать мне ампулу с ядом, чтобы не попадаться живой Им в руки, чем, похоже, страшно пугала диссидентов, которые смотрели на этот вопрос менее радикально. Расстрелять все патроны и оставить последний для себя — это и полезно, и приятно, и во всем в моем вкусе. Но откуда было диссидентам взять шпионский инвентарь? Поэтому из моего шикарного намерения броситься на свой собственный меч ничего не вышло.
Пришлось вторично идти в газовую камеру. Случилось это более чем оригинально. Меня арестовали на работе. Тогда я уже работала переводчиком и библиографом в научной библиотеке II МОЛГМИ (попросту во Втором Меде им. Пирогова). Директор этой библиотеки Алла Петровна Никонова, здравствующая и поныне, сексотка, сталинистка и коммунистка из «интересанток», обожавшая устраивать обыски в столах своих сотрудников, попросила меня спуститься с ней в подвал и помочь ей вынести оттуда какой-то стенд. Я, ничего не подозревая, спустилась. Этот подвал мы делили с РИВЦем (вычислительным центром). Там меня уже ждала милиция. Кстати, инженеры из РИВЦа пытались выяснить, в чем дело, но их грубо выталкивали из подвальной комнаты и на все их вопросы, что здесь происходит, отвечали: «Вас это не касается». В самом деле не касалось: никто не попытался вступиться, никто не стал связываться с «правоохранительными органами», хотя я и излагала ситуацию. Все покорно уходили. Когда здание опустело, меня силой выволокли на улицу (поскольку я решила ничему не подчиняться добровольно), запихнули в воронок и отвезли в 19 отделение милиции. Там я сидела часов до одиннадцати вечера, требуя без всякого результата прокурора, адвоката, судью и санкции на арест. Вопросы законности никого не волновали даже на уровне постановки проблемы. Тупое и нерассуждающее подчинение. Это были не люди, а функции. Орудия системы, не имеющие собственной воли.
В 11 часов явились два достаточно злобных фельдшера и парочка санитаров. Все делалось просто, келейно, по-домашнему. Главным было решение Комитета. Остальное — приложится. Мои политические рассуждения на тему о «карательной медицине» и проклятия в их адрес впечатления не произвели. Санитары объяснили мне, что они получают хорошие деньги и, если они начнут выбирать между здоровыми и больными, а не брать, кого приказано, их семьи этих денег лишатся. Что я могла на это возразить? Только отказаться идти добровольно. Милиция взялась помочь. Конечно, если бы при мне было оружие, я без колебания перестреляла бы кого успела и из мундирных, и из халатных рядов, а последнюю пулю потратила бы на себя. Но оружия не было, и меня довольно грубо опять поволокли и бросили, куда полагалось. Мы ехали в 15-ю психиатрическую больницу, в 26-е отделение. Принудительная госпитализация такого рода не менее мучительна, чем посадка в СПБ, но гораздо более унизительна. В СПБ персонал знает, что к ним доставляют нормальных политзаключенных. Он привык, ему не надо доказывать свою нормальность. А в ПБ политические редкость, они нетипичны, и как вы объясните нянечкам, имеющим самый низкий образовательный ценз, что вы нормальны? Как объясните это посетителям, навещающим своих больных? Постоянное ощущение позора — это специфика ПБ. В СПБ преобладают здоровые преступники, которым удалось «закосить». В ПБ настоящие больные. С ними придется разговаривать, они будут считать вас за своего. Политзэки, побывавшие в ПБ и СПБ, если они горды и щепетильны, всю оставшуюся жизнь будут ненавидеть душевнобольных и не пожалеют их ни за что, ибо их когда-то сравняли с ними в правах.