Прощание
Шрифт:
– Самое возмутительное – что вы, Скворцов, не хотите признать вредоносности ваших разглагольствований о неизбежности трудной, тяжелой для нас войны! Откуда вы набрались? И это передовой начальник заставы, как вас аттестует командование округа! И хорошо, если это лишь безответственность. А если вещи называть своими именами – и это вражеская пропаганда?
«Когда же все это кончится?» – подумал Скворцов. Но его еще повели к начальнику войск, у которого находился и начальник политотдела, и новый разговор несколько повернул события. Выслушав полковника и майора Лубченкова, генерал побарабанил пальцами по столу и сказал полковнику:
– Благодарю за информацию. Мы с бригадным комиссаром еще сами побеседуем с товарищем Скворцовым.
Полковник недовольно дернул плечом:
– Нам можно идти, товарищ генерал?
И, гордо неся
– Ну-с, а теперь, товарищ Скворцов, выкладывайте как на духу.
– Хотим послушать из твоих уст, – сказал начальник политотдела.
– Есть! – сказал Скворцов, стараясь преодолеть скованность, замороженность, некое безразличие к происходящему. Он облизал губы, прокашлялся, собираясь с мыслями. И сперва с заиканием, потом связно стал рассказывать. Генерал-майор и бригадный комиссар не перебивали, слушали с доброжелательностью; это Скворцов чувствовал, но это почему-то его не радовало. Он остался равнодушным и тогда, когда генерал произнес, как бы итожа:
– В принципе вы действовали согласно обстановке, товарищ Скворцов. Она на границе сложная, нужно укреплять участок, повышать бдительность, быть готовыми к наихудшему.
– Наихудшее – это война, – сказал бригадный комиссар. – В случае чего, пограничники примут на себя первый удар. Но… Но, готовя личный состав ко всяким неожиданностям, не следует говорить о войне так прямолинейно, в лоб, как ты…
– Да, – согласился генерал, – не следует. Ибо это могут истолковать по-иному. Хотя, повторяю, развитие событий на границе подтверждает наши опасения насчет немцев.
Ну вот, правильно, что не обрадовался. Одно и то же можно истолковать как угодно? И будет не одна истина, а две? Или три? Тупик, из которого не выберешься.
– Мы вас, товарищ Скворцов, в обиду не дадим. Постараемся спустить на тормозах эту печальную историю…
– Замнем! Но распрощайся с прямолинейностью. И развяжись со свояченицей, вот тебе мой совет как коммуниста коммунисту. Любовь и прочая лирика – это так, но развяжись…
Из управления Скворцова отпустили в сумерках. Он шел по улице, опустошенный, бездумный. Сел в трамвайчик, вылез у горы Высокого Замка – и только здесь сообразил: приехал в парк, на кой ляд? Поезд на Владимир-Волынский отправляется утром, придется ночевать в командирской гостинице, если есть койки, а то и на вокзале. Уснуть бы, забыться! Ну, о ночлеге беспокоиться рано, об ужине – пора. И Скворцов втянул подрагивающими ноздрями дымок: где-то жарится мясо. Не где-то, а вон в том фанерном сооружении. Павильон, забегаловка, шалман. В забегаловке было грязно, скученно, накурено. Скворцов поморщился, присел за крайний столик, где двое забулдыг добивали вторую бутылку с этикеткой – красные перцы. Забулдыги покосились на Скворцова и ничего не сказали, и он им ничего не сказал. Подозвав официантку, толстую, скучающую, с размалеванным ртом, заказал щи, жаркое, компот и вдруг ткнул пальцем в бутылку с перцами:
– И это.
Пил теплую, отвратную водку и не мог понять, зачем он это делает, он, ни разу в жизни не пивший. Ну да ладно, выпьет, и замороженность, тоска, безысходность сгинут, наступит разрядка. Он выпил бутылку перцовки, съел поздний обед, рассчитался, вышел на воздух и тут почувствовал: опьянел, шатается. Так, пошатываясь и все больше дурея от хмеля, двинулся по аллейке. На повороте остановился: качался, бессмысленно таращился на гуляющих. Кто-то тронул сзади за локоть:
– Товарищ командир, отправляйтесь домой. Выпили, идите спать.
– А ты кто? Указываешь мне? – Скворцов круто обернулся, едва не упал.
– Я милиционер.
– Указываешь пограничнику?
– Товарищ лейтенант, я при исполнении служебных обязанностей. А вы, если перебрали, проспитесь… Как вам не стыдно, вы же ж позорите пограничную форму!
– Я? Позорю? Да я тебе… я тебе…
Дикий, безудержный, пьяный гнев ударил в голову, и Скворцов схватился за шашку… Ночевал он не в командирской гостинице и не на вокзале, а на гарнизонной гауптвахте – так разрешилась проблема ночлега. Наутро, доставленный к начальнику войск округа, Скворцов вытягивался по стойке «смирно», его мутило с перепоя, башка раскалывалась. Генерал-майор, растеряв вежливость и выдержку, вопрошал:
– Чем вы думаете, Скворцов?
Подошедший начальник политотдела
– Ты не один из лучших начальников погранзаставы, ты дурак и балбес, мягко выражаясь… Теперь тебя не вытащить…
Генерал-майор насупился, с горькой усмешкой сказал:
– На тормозах не спустишь… Уволят вас, Скворцов, а то и в трибунал загремите… Покуда езжайте на заставу, дожидайтесь решения, Москва решит…
Генерал на себе проверил безотказность формулы: «Москва слезам не верит». И как ни заступайся за этого лейтенанта, как ни аттестуй его, в Управлении погранвойск Союза обойдутся с ним не весьма милостиво: по заслугам и честь. Надо же, примерный начальник заставы – и каскад проступков! Однако сохранить его для войск нужно, он этого, если сопоставить плюсы и минусы, безусловно, заслуживает. Корень его натуры – честный, правдивый, корень тот поливай правдой, как водой, и дерево наберет живительных соков, неправда его засушит, сгубит. Скворцов из породы той армейской молодежи, которая без оглядки режет правду-матку. Они прямолинейны, им недостает гибкости, но этим-то, черти полосатые, они и симпатичны! Есть вокруг и гибкие и осмотрительные, но ближе по духу те, исповедующие, что все и везде обязаны говорить правду.
3
Пропустив Лободу, Скворцов шел за ним в двух-трех метрах. Сержант частенько оглядывался, не будет ли какой команды, но команды не было. И он, слегка пригнувшись, скользил дальше. Ветки и трава были в росе, обдавало брызгами, сапоги мокли. Луна иногда выныривала из тучек, обливала белесым светом. Пряталась – и становилось еще непроглядней. Мрачный, настороженный лес щетинился верхушками, цеплялся сучками, дыбился корневищами. Темень, глаза коли. Ни огонька – ни в приграничных хуторах, ни в тыльных деревнях и селах: введена светомаскировка. На польском же берегу (или немецком, кто его разберет, чей он) загорались фары, мощный прожекторный луч ложился – через Буг – на прибрежные кусты, шарил по нашей территории. Это если и не нарушение границы, то неприкрытая наглость. А вот и совершенно бесспорное нарушение: за тучами подвывает германский самолет, углубляется в наш тыл. Ну и наглецы, ну и гады! Обычно на границе Скворцов не отвлекался посторонними мыслями. Проверяй наряды, оценивай обстановку – и все, думай лишь об этом. Но нынче на ум лезло не совсем, конечно, постороннее, но косвенное, что ли. Думалось: собственными глазами вижу и собственными ушами слышу и должен молчать? И должен убояться правды о том, что затевают немцы? И должен бездействовать? Нет, это было бы нечестно, преступно было бы. Я делаю свои выводы из обстановки, а то, что твердил мне Лубченков, – демагогия. И пускай он выворачивает наизнанку мои слова и поступки, я буду стоять на своем. Покамест я на заставе, покамест не отстранен… Или что там мне сулят?.. Дозорная тропа вывела к рукаву Буга. На песчаной отмели на одной ноге торчала одинокая цапля. У круглого, как пятак, островка речка пускала волны наискось, они доходили, ослабленные, к урезу, где в кустах нес службу секрет.
– Стой, кто идет?
Скворцов тихонько назвал пропуск, в ответ тихонько назвали отзыв, и из кустов вышел старший наряда. Скворцов поздоровался с ним, спросил:
– Что немцы?
– Да все то же, товарищ лейтенант.
–Не дремлете?
– Шутите, товарищ лейтенант?
– Шучу… Продолжайте нести службу. Будь здоров! – Скворцов похлопал старшего по плечу и зашагал дозорной тропой.
Выглянула луна, и закапал дождик. Как по заказу: луны не было, не было и дождя, вырвалась из туч – заморосило. Луна выцветшая, немощная, туча черная, вполнеба. От росы мокро, а теперь и накрапывает. Для нарушителя такая погодка – самый смак. Все звуки приглушает шум дождя, видимость ухудшается. Лунный диск заволокся тучей, и дождь зарядил надолго. Сечет лицо, знобящие струйки заползают за воротник. На подошвах – наросты суглинка, ноги тяжелеют, а то, внезапно легки, скользят, разъезжаются. Когда он, оступаясь, елозил подошвами, Лобода оборачивался, поджидал. Скворцову казалось, в темноте он различает на лице сержанта удивление: что с вами, товарищ лейтенант, ходить по границе разучились? Шум дождя, неравномерный, словно раскачиваемый ветром, глушил соловьиное щелканье, лягушки сами примолкли, а вот фырчание моторов в Забужье все так же слышалось. Размывчиво в дождевой пелене ложились на весу лучи прожекторов и фар, прошиваемые струями. За Бугом, в пуще, взмыла белая ракета, повисла и растеклась кляксой.