Прощание
Шрифт:
— В Фельдафинге.
— Тогда ты ни одного дня не был в плену?
— Это как посмотреть…
— Звучит весьма таинственно. Так был или не был?
— Строго говоря — нет.
Старик смотрит на меня с театрально изображающей полное отчаяние миной и продолжает наседать:
— В Фельдафинге ты жил…
— Да, незадолго до войны.
— Так ты, значит, отправился домой и там дожидался злого супостата?
— Ну, настолько идиллически это не выглядело.
— А как?
— В Фельдафинге был лазарет — запасной лазарет в отеле
— Представь себе, — говорю я, — я даже точно не знал, был ли это левый или правый локоть. К счастью, это был левый.
— И что было дальше?
— Я довольно ловко переводился из одного лазарета в другой, пока не оказался в Фельдафинге.
Старик тяжело сопит, что обычно служит у него признаком удивления.
— Теперь специально для американцев нужно было носить руку на перевязи…
— И тогда приехала Симона?
— Господи ты боже мой! До Симоны еще далеко. В конце концов, еще шла война, и, если выражаться жестко, я в то время думал, что ее нет в живых. Когда-то и от кого-то я однажды услышал, что якобы после того, как ее из тюрьмы под Парижем отправили в Германию, ее приговорили к смертной казни за шпионаж.
— Эта часть истории мне известна. А что было дальше? — нетерпеливо спрашивает старик.
— О том, что война для меня закончилась, я подумал в Цаберне в Эльзасе. В Фельдафинге я надеялся, что американцы коротки на расправу. Но американцы все не шли и не шли, а я не мог вечно валяться в лазарете. Как у меня шли дела потом, ты уже знаешь?
— Как раз нет!
— Вот теперь мне нужно что-нибудь выпить!
— Еще виски или пиво? — спрашивает старик.
— Пиво, пожалуйста!
— Когда же ты наконец перейдешь к Симоне? — спрашивает старик доброжелательно после того, как он обстоятельно налил нам пива.
— Если меня наконец пустят в камеру безопасности.
— Это шантаж. Что касается меня, то я пустил бы тебя туда уже давно. Ясно, что это шеф мурыжит тебя. Но шеф очень занятой человек, так что…
— Итак, Симона.
— Я не понимаю, почему после освобождения из Равенсбрюка Симона не сразу явилась к тебе.
— Я тоже.
— А почему ты ничего не предпринял?
— Потому что я считал ее, об этом я только что сказал тебе, считал ее погибшей. С конца войны прошло больше года. Но лучше по порядку: в лазарете, выражаясь поэтически, мне нельзя было больше отлеживаться. Я должен был как можно быстрее отправиться в Берлин в штаб Верховного командования вермахта. Это было в некотором смысле сложно, но я все-таки прибыл туда и был тотчас же направлен на Крайний Север. Когда через несколько дней я вернулся, в Берлине уже был переполох. Надо уносить отсюда ноги! Не дать захватить себя здесь — таков был лозунг. И fair semblant — делать так, будто… Итак, я сделал так, будто для германского вермахта не было
— И что — удалось?
— Я получил командировочное предписание. В случае необходимости я должен был поддерживать связь со штабом корпуса в Мюнхене. И с этим я исчез из виду и оказался в Фельдафинге.
— По воле случая, — говорит старик. Он встает, приносит из холодильника свежее пиво и, как всегда, неторопливо разливает его по бокалам.
— Скажи-ка, — спрашивает он затем, — ты что-нибудь слышал о Бартле?
Я вздрогнул, внезапно очнувшись от воспоминаний, а старик спросил:
— Что с тобой?
— А, герой войны Бартль, — попытался я собраться с мыслями, — с ним ты заварил для меня кашу. После войны он снова продавал гумус, на этот раз без пырея. Ты же знаешь, что перед войной его садоводческая фирма обанкротилась, так как в его гумусе находили пырей, что привело к нескольким судебным процессам.
— Ха, этот чертов пырей, от него практически невозможно избавиться, — размышляет старик. — Так ты его, значит, не выпускал из поля зрения после вашего Хольцгазертура до Цаберна?
— Вовсе нет! Он еще несколько раз побывал у меня в Фельдафинге. Есть даже фотография — на моем балконе с ним — писателем Эрнстом Пенцольдтом и маленьким бароном фон Хёршельманом. От прежнего бахвала не осталось и следа. Этот Бартль стал совсем маленьким, жалким и нуждающимся в утешении. Жена умерла, дочь вышла замуж за американца и жила в Америке, и со своим небольшим предприятием он, очевидно, едва держался на плаву, так как сразу после войны у людей были другие заботы, чем покупать гумус. А однажды пришло сообщение о смерти, отправленное его дочерью. Я не помню, как давно это было. У меня просто нет чувства времени.
— Ха! Этот Бартль, — говорит старик, — он был странным типом. Свиней он, очевидно, больше не откармливал?
— О, нет! Не напоминай мне, пожалуйста, об этом! Не хочу больше думать об отчаянии Бартля, о резне свиней, которую он устроил в Бресте.
Старик сидит с отсутствующим взглядом. Затем откашливается и говорит ворчливо:
— Расскажи-ка, как было дальше? Ты ведь сидел на мели в своем Фельдафинге?
— Я тоже так считал. Но американцы все не приходили и не приходили. Они уже давно стояли перед Вайльхаймом, уже двигались по Олимпийской улице, проходящей за моим домом. Мы слышали грохот гусениц, но в Фельдафинге они не показались. Вместо американцев появилось ужасное шествие совершенно истощенных узников концентрационных лагерей, многие из них были просто ходячими скелетами. Шествие двигалось в замедленном темпе и казалось бесконечным. Я только отворачивался, ожидая самого худшего. Охраняли узников люди из фольксштурма. Неизвестно, что бы они стали делать…