Прощай, Гари Купер!
Шрифт:
— Аллан, что ты здесь делаешь?
— Если в моей жизни должен быть другой мужчина, я хочу по крайней мере знать, как он выглядит.
Его ждал оливковый «бентли» с шофером; выхлопная труба выпускала тоненькие колечки дыма, как хорошая сигара попавшая не в те зубы, а рядом с шофером сидел белый пудель с хризантемой вместо головы.
— Что это за пудель?
— Мой новый шеф. Он пригласил меня на обед. На самом деле, я получил аванс. Вот, возьми. А секретарша пуделя занимается счетами… В конверте было пять тысяч швейцарских франков. Значит, это правда. Невероятно, но факт. Он глядел на нее с выражением торжественного триумфа. Наконец мужчина, настоящий, то есть тот, который добывает золото. Воскрешение. Спасение. Признание общественной значимости. Если собрать все деньги и сжечь их, в мире не осталось бы ни одного
— Короче, я становлюсь, что называется, серьезным человеком. Что это за фотография, которую я нашел на ночном столике?
— Че Гевара.
— Странный способ платить долги.
— Много накопилось, понимаешь. Значит, так надо.
— Ты ее из журнала, что ли, вырезала, из «Вог»?
— Да, знаю, папочка, миленький. Лишенный иллюзий. Наученный жизнью. Взрослый. Опытный. Я почти слышу, как ложатся осенние листья к твоим ногам.
— Опытность, говоришь? Я видел, что это дало России.
— Может быть. Положим, давно пора изменить идиотский порядок. Если невозможно совершенно не сталкиваться со сволочами, то пусть по крайней мере они будут разными. И все это на фоне «бентли» с пуделем. Он смеялся. Надо признать, последние несколько недель он не притрагивался к спиртному, так что сейчас он пока крепко стоял на ногах.
— Мне приходится учиться быть агрессивным, Джесс. В делах это необходимо. Конкуренция. Что, мне никак нельзя увидеть моего соперника? Вот, я же говорю, конкуренция.
— Только не так рано. Это может убить его. Слово «отец» — для него это что-то варварское, если хочешь.
— Понятно, обычное дело, консерватор. Он будет хорошим мужем. Как бы там ни было, ты выглядишь счастливой.
— Он скоро оставит меня.
— Нет. Как это?
— Он из тех парней, которые не любят нигде задерживаться. Их постоянно дергали, и теперь они боятся остановиться хоть где-нибудь, на веточке, как птицы.
— Что ты хочешь сказать этим «их постоянно дергали»?
— Вы — поколение капающих на мозги. Нам нужно было как-то защищаться. Мы защищались слишком рьяно. Дезинтоксикация не прошла бесследно. Она унесла с собой все. Промывка мозгов. Наголо. Пусто. Пустые поля, занесенные снегом. Все это значит лишь одно: намечается новая идейная «обработка». Говорю тебе, грядет смена сволочей. Он оставит меня, потому что вся эта любовь… Это патриотизм. Национализм. Любовь у нас теперь — де Голль, вот.
— Что ты такое говоришь?
— Я слышала, как он размышляет.
— Кажется, он интересный малый.
— Нам слишком долго лгали. Теперь со слов спала маска. Он задумчиво смотрел на нее. Какая-то непонятная злопамятность?
— Есть кое-что, чего этот молодой человек не учел, Джесс… Ты сильная женщина. Волевая. Очень. Она застыла. Сила в женщине — это всегда было ее слабым местом.
— Знаю, матриархат. Но матриархат создали не женщины. А мужчины… — … Слабые мужчины. Будем называть вещи своими именами. Это останется между нами. — … Да, и не говори, что я похожа на мою мать, потому что это слишком просто и слишком несправедливо.
Ее голос дрожал. Отец растерялся.
— Джесс, дорогая…
— О, прости, пожалуйста. Я ни с кем еще серьезно не встречалась, ты знаешь. Это впервые. И получилось не слишком красиво. Одно маленькое царство «Я», с этим «Я» повсюду, на всех этажах, во всех углах. «Я» хочет быть счастливым, «Я» хочет взять и спрятать, «Я» хочет хранить при себе, «Я» ищет себе железное алиби, какое-нибудь китайское или кубинское, «Я» ставит фотографию Че Гевары на ночной столик, вместо иконы, в подтверждение своей благонамеренности. Ты понимаешь, что стало бы с «Я», если бы оно не нашло утешения в том же Вьетнаме, в неграх и в прочих художествах? Оно бы превратилось в Джесс Донахью в чистом виде, вот что с ним стало бы. Я тебе уже говорила: иногда харакири затягивается до бесконечности.
«Бентли» спокойно дымил своей сигарой, но пудель уже начал беспокоиться. Немного выше, на крышах высотных зданий, светящиеся вывески «Свиссэр» и «Омега» горели тем лихорадочным светом послепраздничного
— Скоро он уйдет от меня.
— Перелетные птицы, что ж поделаешь…
— Нет, это другое. Прежде, кажется, женщине говорили: «Ты — всё для меня». Так вот, это именно то. Я — «всё» для него, то есть весь мир. Но он уперся, ни в какую, лучше повеситься. Ты не поверишь, но этот циник — монах-траппист. Лыжи, снег, и всё. — Она улыбнулась сквозь слезы. — К счастью, у меня останешься ты.
Он смотрел на нее с грустью. Впервые он даже забыл свой юмор.
— Я люблю тебя, Джесс. Ты — вся моя жизнь, и я не хожу на лыжах. Но ты заслуживаешь гораздо большего.
— Ты же его даже не знаешь.
— О, я не имел в виду этого молодого человека. Я говорил о своей жизни. Да… Ну что ж, хотя бы материальные проблемы решим. Ты можешь оставить мне «триумф»? Мне он понадобится сегодня вечером. К тому же я собираюсь купить новую машину, как только мне заплатят.
Она отдала ему ключи, и он направился к «бентли», держа перчатки в руке: красивая картинка, американец без Америки. Она подумала, что это за пудель, наверное, какой-нибудь «Нестле», в Швейцарии это всегда «Нестле», если не «Сандоз» или не производство часов. Она вернулась на яхту и спустилась в каюту. Он сидел на койке, весь залитый солнцем. Солнца не было, но его золотой чуб в этом и не нуждался. Залитый солнцем. Голый по пояс, загорелый. В джинсах и опять в этих невообразимых красных носках. Лицо такой красоты, что хотелось оберегать ее, иными словами, спрятать где-нибудь подальше от чужих глаз. Именно таким и будет она вспоминать его потом, ночью, в кошмарном сне. Сияющим. Он и не пытался скрывать, что знает, что будет дальше. Пробежавшие затем пустые часы навсегда отпечатались в ее памяти оттиском той вечности, которую трагическое оставляет банальному, когда в банальном остается только трагическое. Она не перестанет вспоминать каждую мелочь с каким-то недоверием, как если бы она никак не могла себя убедить, что повседневность так просто и легко превращается в ужас. Даже когда ей пришлось отвечать полиции, журналистам, она, ощущая нереальность происходящего, колебалась, как будто говорила неправду. Да, и нужно было лгать. Опускать. Изымать. Защищать то, чего уже не было. К одиннадцати часам она пришла в ОЗЖ — было как раз ее дежурство — и весь день занималась исключительно важными случаями: малиновка со сломанным крылом и девчушка лет шести, которая принесла умирающую бабочку и все стояла там и плакала, держа бабочку в ладошке. Ветеринар вышел из себя, как всегда, когда он ничего не мог поделать: бабочка! А еще что? Между прочим, есть еще и собаки, которые умирают от голода, в Индии; но девочке было всего шесть лет, и с этой своей бабочкой в ладошке… словом, на них жалко было смотреть.
Когда она собралась наконец домой, уже стемнело, но тут она вспомнила, что оставила машину отцу, и позвонила Жану, чтобы они за ней приехали. В десять, да, ровно в десять, она заметила, который был час, они все втроем сидели в «порше», но из Женевы они выбрались часам к одиннадцати, потому что Поль устроил ей сцену и поцапался с постовым.
— Ты просто не любишь меня, Джесс, вот и все. Неудивительно, что здесь, в Швейцарии, процент самоубийств самый высокий в мире.
— Не то чтобы я тебя не любила. Но я люблю другого. Это разные вещи. Да, за несколько минут до конца она все еще думала о нем. Поль остановил машину:
— Господин полицейский, не могли бы вы подсказать мне дорогу?
— А куда вам надо?
— Я ищу любовь.
— Что?
— Вы не верите в любовь?
— Это может обернуться для вас десятью сутками тюрьмы.
— Я только вежливо спросил у вас дорогу.
— За оскорбление швейцарской полиции.
— Что, у нас нет больше права говорить о любви с полицией? Им пришлось проторчать три четверти часа в комиссариате и еще дуть в эту их трубку, чтобы доказать, что они не пьяны.
Границу они переехали почти уже в полночь. Стояла одна из тех тихих летних ночей на Женевском озере, когда старые замки и мирные сады в лунном свете напоминают прежние шалости господ с пастушками. Они увидели «триумф» сразу, как только свернули с дороги. Фары горели, вперившись в вишневые деревья, мотор еще работал, отец уже выставил одну ногу из машины, но сам, пьяный в усмерть, не смог подняться и повалился на руль, просунув в окно дверцы руку, висевшую как плеть.