Прощай, Гари Купер!
Шрифт:
— Я вижу, вы разбираетесь в этом вопросе, — сказал доминиканец. — У вас у всех блестящие способности и обширная информация, так что, может быть, вы и найдете ответ. Не знаю, кто у вас стянул ваш пирожок. Наверное, наука, Фрейд или Маркс, или процветание, или же вы сами его разрушили своими морилками. Но вам его ужасно не хватает, и вы готовы забить это пустое место неизвестно чем. Каким угодно ширпотребом.
— П… понятно, — пробурчал Жан. — Мы ф… фашисты. Не с… смешите меня. Бур поднялся.
— Я не бегу с поля боя, — объяснил он, — но завтра я еду кататься на лыжах в Бернские Альпы. Летние трассы. Три тысячи метров. Разреженный воздух. Вы чувствуете себя там как дома. Спокойной ночи, маленькие мои обделенные. Надеюсь, вы получите свои двадцать четыре часа оргазма и сравняетесь тогда с членистоногими. Чао Он величественно поплыл к выходу.
— Вот шельма, так опустить! — сказал Поль.
— Это, наверное, будет следующее, — предположил близнец. — Что-то совсем новое. Религия, я имею в виду. ЛСД уже всем надоел.
— Фашизм все равно останется, — сказал Жан.
— А х… хуже всего, что все остальное может
— Всем досталось, — сказал Чак. — Хорошо, что я — черный. Я в своей тарелке. А вы всегда как не у себя дома. Положим, вы — дорогие гости, только не надо наступать на больную мозоль и говорить о наших проблемах. Не надо говорить с афро-американцами о коммунизме. Потому что мы не хотим, чтобы нас примазали. Ни к пролетариату, ни вообще к чему бы то ни было. И еще. У нас нет ни малейшего желания опрокидывать американский капитализм, совсем наоборот. Мы хотим, чтобы нам заплатили. За столетия каторжного труда и пота, когда нас обдирали и эксплуатировали, за все, с процентами; и мы вовсе не намерены делить то, что нам причитается, с белым пролетариатом. Пусть белые заделываются кем хотят, коммунистами, не коммунистами, платить все равно придется. Борьба афро-американцев — это борьба между черным капитализмом и обогащением черных. А черного пролетариата нет и быть не может, потому что каждый негр — прежде всего имущий, которого лишили его имущества, обокрали, ободрали, поимели, и мы хотим, чтобы нам вернули то, что нам причитается, и с процентами. Коммунизм — это наш враг, потому что ратует за бесклассовое общество, за то, чтобы все было общее, и имущество, и справедливость, минуя этап общества черных, имущества черных, справедливости черных. Негры не станут соваться в вашу революцию, потому что она шита белыми нитками. Нас опять хотят использовать. Нет уж!
— Кто это сказал, что фашизм не п… пройдет? То есть я хочу спросить, что за ф… фашист это сказал?
— Нам нужно найти средства, и как можно скорее, — вещал Карл Бём. — Речь идет не о том, чтобы пустить под гору существующий режим, речь о доверии, если позволите. Возьмем, к примеру, монополию Шпрингера; [62] можно доказать, что мы существуем как организованная сила, своим бунтом заставляя Шпрингера развалиться. Коктейль Молотова по два швейцарских франка.
[62] «Шпрингер Ферлаг» — издательское объединение, созданное А. Ц. Шпрингером в 1945 г. и по сей день контролирующее большую часть немецкой прессы.
— А что вы предлагаете в качестве гарантии? — спросил Поль. — Это первое, что потребуют швейцарские банки.
— Очень смешно. Юмор — это не что иное, как лицемерная форма бездействия. Джесс побыла там еще немного, стараясь потерять себя из виду, но следовало признать очевидное: бывают моменты, когда ни возмущения афро-американцев, ни Вьетнам никак не могут помочь вам отвязаться от себя самого. Невзирая на все идеологические приступы, это чертово маленькое королевство «Я» не сдает своих позиций и не позволяет вам, покинув его пределы, спрятаться где-либо на просторах небытия чужих страданий. Даже какой-нибудь катаклизм, который мог бы унести половину человечества, не задел бы вашего невыносимого «Я», с его горячим круассаном и кофе с молоком. И в то же время «Я» было отменено, запрещено, отрицаемо. Ни в одной серьезной книге не осмелились бы говорить о чувствах иначе как о «сентиментальности». Стихи о любви? Это было просто немыслимо, это расценили бы как преступление против поэзии, против «разума» и «страданий этого мира», переживать разрешалось только беды всепланетного масштаба, «массы» стали культом безликости, от слов «сердце» и «душа» несло тупоумием или пошлостью дамочки из «Максима», [63] личность встречалась теперь лишь в «грязном единоличнике», мужчины придавали такое значение мужественности, что женщин и близко не подпускали, частная жизнь стала чем-то вроде мастурбации, женщины превратились в каких-то совершенно особенных человеческих существ, лишенных своей человечности, отношения между людьми представляли собой одни демографические трения, все «настоящие» проблемы исчислялись миллионами, не опускаясь ниже класса, расы или нации. Демографический кризис заставлял рассматривать рождаемость с позиций смертности, «Я» было оскорблением для народа и имело право только на самокритику, «народ» являл собой единственный фасон готовой одежды, который не выходил из моды, как костюмы от Шанель, которых разве что он один, народ, и не носил, и самая великая сила разума после двадцати революций оставалась Глупостью, с той только разницей, что и она тоже, как и все вокруг, приняла космические масштабы. Сломать закон, неважно какой закон, было единственно возможной формой протеста. Признать, что единственная вещь, имевшая для вас значение, — это какой-то дикий кот с безумными зелеными глазами, которого надо было удержать и не пускать в его снежные долины и Внешние Монголии, признать это — значило расписаться в собственной чудовищности в глазах теперешних благонамеренных. Вы превращались в какой-то нелепый засушенный цветок, забытый между страницами, скажем, «Капитала» или «Семи уроков психоанализа». [64] Неужели они в самом деле сумели сделать нам немую весну, о которой говорил Бур, весну в двадцать лет, но без песни любви, без биения сердца, геноцид, при котором можно жить только в составе двух миллиардов? Поколения и поколения молодежи боролись против понятия греха и его миазмов чувства вины, и вот теперь новые благонамеренные в свою очередь травят вас молитвами во имя нового святого и ревниво следят за вашим общественным сознанием и вашей добродетельностью. И у вас даже нет права задать вопрос: это рассматривалось не иначе, как жестокое терзание вашего «классового сознания». Как избавиться от чувства вины? Как «развенчать культ» мира, классов, рас, народа так, чтобы тебя тут же не обвинили в эгоизме, реакции или фашизме? Следовало ли брать пример с Алена Россэ, который, прочитав в витрине Благотворительной Католической организации жалостливую фразу: «Помните, что у каждого сытого человека где-то в мире есть брат, умирающий от голода», тут же переделал ее в следующую: «Не забывайте, что у каждого человека, умирающего от голода, где-то есть сытый брат»? Что это, фашизм, буржуазная анархия или психическая гигиена? Ведь речь не о Боге и не о пролетариате, но об этом нечто, о «святом». Неужели опять, как все это тысячелетие, нам придется поджимать хвост, дрожа перед проклятием? Разве не допускалось другого «Я», кроме свиньи единоличника? Единственное допустимое «Я» напоминало толчок в общественном сортире. Она взглянула на них:
[63] «Дамочка из «Максима»» — водевиль Ж. Фейдо.
[64] У Фрейда число «уроков» ограничивалось пятью (3. Фрейд, «Пять уроков психоанализа», 1910 г.).
— Как это, интересно, можно сделаться совершенно законченным негодяем?
— Нужно, чтобы была благоприятная среда, — сказал близнец Дженнаро. — Счастливый семейный очаг, обожание родственников, родители, которые не разводятся, психологическая, эмоциональная уравновешенность, материальная стабильность. В этом случае у вас — все шансы. К несчастью, с распадом семьи подросткам трудно стать толстокожими пофигистами.
— Только не надо нас морочить своими глистами, Джесс, — сказал Чак. — Или ты думаешь, ты одна такая, хочешь спасти этот мир, чтобы скорее послать его подальше? Она сделала круг по пристани, но не осмелилась остановить свой «триумф», чтобы пойти к нему, нужно было действовать осторожно, понемногу, чтобы не спугнуть. Когда она вернулась домой, отец стоял у раскрытого окна, при лунном свете, в наброшенном на плечи пальто, и слушал, как поют соловьи. Соловьи еще могли пройти, хотя они уже давно устарели, но ее отец принадлежал к тому поколению, той эпохе, когда идеализм и гуманизм еще не рассматривались как профессиональное заболевание буржуазных интеллектуалов. Когда ты перестанешь судить своего отца, негодяйка? У тебя такая манера любить, которая ведет прямо к матриархату. Избавляйся скорее от этой удавки нежной женственности у тебя внутри, твердой как сталь, иначе ты останешься со скоропостижно скончавшимся мужем и главным пакетом акций «Ай БиЭм».
— Привет. О чем мечтают молодые отцы?
— Я размышляю.
— Что-то конкретное, или это чисто экзистенциальное?
— Я размышляю о точной природе реальности. Я только что получил письмо от твоей мамы. Она хочет взять нас обратно. Или чтобы мы ее взяли обратно. Трудно сказать… Сильная женщина.
У нее перехватило дыхание.
— Это невозможно, — сказала она наконец. — Наверное, рынок «кадиллаков» обвалился. Ты справлялся на бирже?
— Джесс, тебе не кажется, что ты с ней несколько жестока?
— Она с нами тоже была несколько жестока. Он рассмеялся. Впервые она услышала, как он беззаботно смеется, и не потому что у него всегда были какие-то заботы. Она постоянно забывала, до чего он был еще молод и красив, с едва заметным инеем седины, который только подчеркивал глубину его темных глаз. Темное пальто, небрежно наброшенное на плечи, соловей и лунный свет казались немного надуманными, но сейчас у него появился конкурент, и он не упускал ни одной мелочи. Прирожденный сердцеед, он мог бы стать замечательным дипломатом, если бы в нем было только это очарование, и ничего больше. У него такой же нос и подбородок, как у меня, но глаза — темнее. Как можно любить двух мужчин сразу? Выходит, можно. Если бы допускался инцест, это избавило бы нас от многих проблем. Мы были бы красивой парой. Два ужасных космополита, вот что американцы и коммунисты ненавидят больше всего на свете. Мы совершенно лишены какого бы то ни было «своего дома». Добрая толика ирландской крови, как у всех соловьев. Потрясающий внутренний шик. А в остальном — отточенное мастерство балансировать на краю пропасти, это единственное, что у нас осталось общего с внешней политикой Госдепартамента.
— Ну, и какое решение мы приняли, глядя на эти цветущие яблони?
— Унизительное, Джесс. Я решил сделаться богатым до безобразия. Да, унизительно. Кто я такой, чтобы отказываться замараться? Пора и нам приспосабливаться, Джесс.
— Это правда что-то серьезное, эта работа?
— Это не работа, Джесс. Это — дела. Деньги, Джесс. Мы никогда еще с этим не сталкивались. Это такая штука, в которой должно быть что-то, какое-то скрытое очарование, внутренняя красота, ну, не знаю, я решил взглянуть на все это поближе. Она села и закурила сигарету. Только этого не хватало. Аллан Донахью в высших финансовых сферах, должно быть — доллар точно накрылся.
— Позволь, я все улажу, папуля. Я тоже кое-что нашла. Я моложе, мне легче адаптироваться. Он даже не слушал. Радовался, как ребенок, который собирается устроить веселый розыгрыш.
— Нужно уметь проигрывать. Я становлюсь миллионером. И точка. Вилла на Ривьере, Пикассо на стенах. Я оставляю этот мир.
— И кто работодатель, конкретно?
— Швейцарские банки. Им нужен был кто-то, кто мог бы колесить по свету, пересылая им отчеты о политической обстановке в каждой стране. Надежность инвестиций. Сейчас все наши генеральные консулы — моего поколения. Друзья. Буду кем-то вроде связного. Завалим землю замороженными овощами. Отличные заводы… Казалось, ему немного неловко. Она вдруг подумала, сколько нужно было закладывать за воротник при такой работе. Дружеская беседа с послом, для начала — это два мартини… Она молчала.