Прощай и будь любима
Шрифт:
В комнату вошла какая-то женщина, бесцеремонно включила свет и громогласно спросила:
– Кто будет участвовать в художественной самодеятельности?
Двое молодых мужчин в зелено-серых мундирах с серебристыми погонами встали, поклонились, назвавшись: «Милан Мойжишек, Чехословакия… Йозеф… Венгрия». – «Ага, слушатели иностранного факультета», – догадалась Валя.
Их опять бесцеремонно перебила завклубом:
– Как будете выступать? Читать, танцевать, петь?
Переглянувшись с девушками, молодые люди выразили желание танцевать – венгерку и чешскую польку.
– А вас, Ромадин,
Саша прищурился, почесал затылок:
– Если учесть, что мне медведь на ухо наступил… но… что я люблю петь, то… могу в общий хор!
– Ну, хор – это всем обязательно, – бросила женщина и удалилась.
Наступил подходящий момент рассмотреть девушек. У Ляли были вздернутый носик, оттопыренная губка, по вискам вились белокурые локоны. У Гали – широко посаженные карие глаза, аккуратные бровки и копна каштановых волос. Валя вспомнила вчерашний сон, голубые воды и подумала: как славно все складывается! Но именно в эту минуту Саша взглянул на часы, вскочил и со словами: «Извините, я чертовски опаздываю!» – побежал.
Это было для Тины – как ледышка из сна. Она стояла в растерянности, не зная что делать, как быть. Никто не обращал на нее внимания. Куда он? По вызову начальства? К Юле? Но бросить ее одну? Обескураженная, раздосадованная, она постояла в темноте и как можно незаметнее постаралась выскользнуть из комнаты. В конце коридора горела лампочка, она устремилась к той лампочке и оказалась на лестнице. Побежала стремглав – и на повороте чуть не врезалась в огромный бюст Ленина.
Дома навстречу выплыла мама с сердитым лицом: «Ты почему ушла, не предупредив?». Боже мой, думала Тина, когда же я стану ни от кого не зависимой и, как говорит мама, всем приятной? Саша бежит от нее и совершенно выбивает из колеи…
Понятливый – и упрямый. Югославское дело
Лампочки в аудитории горели слабо, малый свет освещал лишь первые ряды. Филипп сидел в первом ряду и старательно записывал лекцию. Взлохмаченный, в очках, он склонился над тетрадью и напоминал колдуна – казалось, он не лекцию записывает, а делает алхимические вычисления. Лектор, сухопарый и длиннорукий, такой же странный, как Филя, бегал вокруг кафедры, волосы развевались, образуя что-то вроде нимба. Древнегреческие гекзаметры звучали у него торжественно и высокопарно:
Никто никогда не узнает, что боги готовят смертным,Никто никогда не узнает, откуда приходит горе…Эрос пронзает сердце…Но доброты не ценит надменная Медея…В аудитории шумно. Но два человека – профессор и Филя – не замечают шума: они поглощены Древней Грецией. Филипп представлял себе жестокую Медею, умертвившую своих сыновей, и сердце его пылало негодованием. Впрочем, по лицу его никто бы об этом не догадался, под толстыми очками не заметил бы повлажневших глаз. Мысль его от Медеи перенеслась к матери, и он повторял: «Никто никогда не узнает того, что тогда увидел…» А увидел он свою мать однажды в объятьях чужого мужчины. Филя сидел за шкафом, а они целовались. Нередко вечерами мать надевала
Лекция закончилась к обеду, и Филя сразу побежал домой. Он рассчитывал сегодня еще попасть в академию – туда теперь ходила его сестра, да и Сашка звал на вечер, – приближалось 7 ноября. Но Филю гораздо больше привлекало то, что по телевизору в тот день должны показать греческую трагедию: приехала греческая актриса.
Осторожно, своим ключом открыв дверь, – только бы не услыхала мать! – неслышно вымыл руки, пробрался на кухню и, аккуратно положив очки на фланелевую тряпочку, принялся есть. Тихо отобедал, вычистил зубы, и тут – ах ты! – вышла из своей комнаты Вероника Георгиевна.
– Ты пришел? – раздался томный голос. – Что же не являешься?
– Почему я должен являться?
– Ну ладно… Как дела в институте?
– Ничего, как обычно, – буркнул он.
– Что проходите по литературе?
– Начали Еврипида. Читает профессор Мамонтов.
– Кто? Ма-амонтов? – протянула она.
– Я же сказал – Мамонтов!
– Что ты кричишь?.. Мамонтов. О-о! Когда-то он работал в нашем институте и всегда находил повод заглянуть в мою комнату, можно сказать, был моим поклонником.
– Послушать тебя, так все были твоими поклонниками.
– Не все, но многие.
– Я пошел.
– Что значит «пошел»? Мне надо, чтобы ты вынес мусор, снял штору.
– Не могу, – Филя уже надевал куртку.
– Безобразие!
– Могу я делать, что хочу?
– Грубиян! – махнула рукой мадам и, вздохнув, царственной походкой отправилась к себе.
Филя спешил в клуб к телевизору. Придя, услыхал, как диктор объявил, что в программе произошла замена: вместо греческой трагедии – пьеса Сурова «Московский характер». Он взъерошил волосы и с досадой покинул комнату.
Между тем народ в клубе уже готовился к представлению. Офицеры, военные превратились на этот вечер в гражданских и напоминали манекенов из ЦУМа: негнущиеся пиджаки, нелепые галстуки, деревянные движения. Забившись в дальний угол актового зала, Филя внимательно ощупывал их глазами. На голове его топорщился хохолок, нижняя челюсть в нетерпении двигалась, – он напоминал носорога, готового устремиться вперед.
Впрочем, скоро выражение любопытства сменилось скукой, тогда он открыл книгу и стал повторять: «Никто никогда не узнает, что боги готовят смертным. Никто никогда не узнает, откуда приходит горе…»
Из-за красного занавеса доносились звуки настраиваемых инструментов, мужские голоса, женский смех. Наконец, тяжело пополз красный бархатный занавес с желтыми кистями, и предстал «иконостас» зеленоватых мундиров с блестящими «эполетами» и значками. Объявили ораторию – и понеслись величавые и торжественные звуки.
Как он не любил эти пафосные оратории! Оратория – от слова «орать»? Но – странно – под эту музыку в воображении всплыл Олимп, древние песнопения в честь Зевса. А может быть, это голоса циклопов из древнегреческого мифа? Или даже из Титаномахии? В лице его теперь появилось что-то от сфинкса: чтобы не поддаваться чужой воле – музыке, Филя ушел в себя.