Прощай, Колумбус и пять рассказов
Шрифт:
— Что это значит?
— То и значит. Что теперь будет?
Она легла на кровать и зарылась лицом в покрывало.
— Только не плачь, — сказал я.
— Я не плачу.
Я все еще держал оба письма и вынул отцовское из конверта.
— Почему твой отец пишет все с большой буквы?
Она не ответила.
— «Что касается твоей ошибки, — прочел я вслух, — чтобы ошибиться, нужны Двое, и теперь, когда ты в колледже и далеко от него и от того, во что тебя втянули, у тебя все будет хорошо. Я твердо в это верю. Твой Отец. Твой Отец».
Она повернулась и посмотрела на меня — но молча.
— «Я никогда не сказал плохого слова о твоих друзьях и Рона, и то,
Я остановился; на лице Бренды не было никаких признаков подступающих слез; вид у нее вдруг сделался твердый и решительный.
— Ну и что ты собираешься делать? — спросил я.
— Ничего.
— Кого ты приведешь домой на День благодарения — Линду? — спросил я. — Или меня?
— Кого я могу привести, Нил?
— Не знаю. Кого?
— Могу я привести тебя домой?
— Не знаю, — сказал я. — Можешь?
— Перестань повторять вопрос!
— Не могу же я, черт возьми, за тебя ответить.
— Нил, будь реалистом. После этого как я приведу тебя домой? Ты представляешь, как мы усядемся за стол?
— Я не могу представить, если ты не можешь, и могу, если ты можешь.
— Ради Бога, перестань разговаривать как дзэн-буддист!
— Бренда, выбирать не мне. Ты можешь пригласить Линду или меня. Ты можешь поехать домой или не поехать домой. Это другой выбор. Тогда тебе не надо даже затрудняться выбором между мной и Линдой.
— Нил, ты не понимаешь. Они все-таки мои родители. Они действительно определяли меня в лучшие школы, да? Они давали мне все, чего я хотела, да?
— Да.
— Так как я могу не поехать домой? Я должна поехать домой.
— Почему?
— Ты не понимаешь. Твои родители тебя больше не донимают. Тебе повезло.
— Ну конечно. Я живу с ненормальной теткой, большое везение.
— Семьи разные. Ты не понимаешь.
— Черт, я понимаю больше, чем ты думаешь. Я понимаю, за каким чертом ты оставила эту штуку. Сама-то не понимаешь? Два и два не можешь сложить?
— Нил, о чем ты говоришь?! Это ты не хочешь понимать. Это ты с самого начала меня в чем-то обвинял! Помнишь? Разве не так? Почему тебе глаза не поправят? Почему тебе это не поправят, то не поправят? Как будто это моя вина, что у нас есть такая возможность. Ты все время вел себя так, как будто я в любую минуту могла от тебя сбежать. И теперь то же самое — говоришь, что я подложила ее нарочно.
— Я любил тебя, Бренда, поэтому беспокоился.
— И я тебя любила. Потому и купила эту проклятую штуку, если хочешь знать.
И тут мы услышали, в каком времени разговаривали, — и ушли в себя, в молчание.
Через несколько минут я надел пальто и взял свой чемодан. Думаю, что Бренда тоже плакала, когда я выходил в дверь.
Я не стал сразу ловить такси, а пошел по улице к Гарвардскому двору — я его никогда не видел. Вошел через первые же ворота и зашагал по дорожке под усталой осенней листвой и темным небом. Я хотел быть один, в темноте; не потому, что хотел о чем-то подумать, а, наоборот, хотел какое-то время не думать ни о чем. Я пересек двор, поднялся на холмик и очутился перед библиотекой Ламонта, туалеты которой, по словам Бренды, были оборудованы Умывальниками Патимкина. При свете фонаря я увидел свое отражение в окне здания. Внутри было темно, ни студентов, ни библиотекарей. Мне вдруг захотелось поставить чемодан на землю, взять камень и бросить в стекло — но, конечно, я этого не сделал. Только смотрел на себя в стекло, ставшее благодаря фонарю зеркалом. Я всего лишь материальное тело, подумал
Я недолго продолжал смотреть и сел в поезд, который привез меня в Ньюарк на восходе солнца, в первый день еврейского Нового года. Я вернулся на работу с большим запасом времени.
ОБРАЩЕНИЕ ЕВРЕЕВ
— Вечно ты язык распускаешь, — сказал Итци. — И чего, спрашивается, ты чуть что язык распускаешь?
— Не я завел об этом разговор, Итци, не я, — сказал Оззи.
— И вообще, какое тебе дело до Иисуса Христа?
— Не я завел разговор об Иисусе Христе. Он. Я и понятия не имел, о чем речь. А он все талдычит: Иисус, он историчный, Иисус — историчный, — подражая трубному гласу раввина Биндера, сказал Оззи. — Жил, мол, такой человек, все равно как ты или я, — продолжал Оззи. — Так Биндер сказал…
— Да?.. Ну и что? Жил он там, не жил — мне-то что. Чего ради ты язык распустил?
Итци Либерман считал, что язык надо держать за зубами, а уж Оззи Фридману с его вечными вопросиками и подавно. Раввин Биндер дважды вызывал миссис Фридман из-за его вопросиков, и в эту среду в половине пятого ей предстояло явиться к нему в третий раз. Итци предпочитал, чтобы его мать хлопотала по хозяйству, и довольствовался тем, что исподтишка показывал нос, строил рожи, фыркал, а то издавал и куда менее пристойные звуки.
— Иисус — реальный человек, но Богом он не был, и мы в него не верим, — доходчиво разъяснял Оззи — накануне Итци пропустил еврейскую школу — воззрения раввина Биндера.
— Католики, — внес свою лепту Итци, — они верят в Иисуса Христа, верят, что он Бог. — «Католиков» Итци Либерман толковал расширительно, означая так и протестантов.
В ответ Оззи легонько кивнул — мол, уточнил и спасибо — и продолжал:
— Родила его Мария, а отцом, скорее всего, был Иосиф. Но в Новом Завете говорится, что Бог — вот, кто его настоящий отец.
— Настоящий отец?
— Ага, — сказал Оззи. — В том-то и заковыка: отцом его считают Бога.
— Чушь.
— Так и раввин Биндер говорит, он говорит: так не бывает.
— А то. Все это чушь собачья. Родить можно, только если мать поимели. — Итци ударился в богословские тонкости. — Вот и Марию не иначе как поимели…
— Так и Биндер говорит: «Чтобы родить, женщина должна иметь сношение с мужчиной, иначе не бывает».
— Оззи, он прямо так и сказал? — Похоже, богословская сторона вопроса перестала занимать Итци. — Так и сказал — сношение? — Под носом Итци розовыми усами изогнулась улыбка. — Оз, ну а вы что, заржали или что?