Прощение
Шрифт:
Тимофеич подумал и сказал:
– Все хорошее в прошлом. Моя песенка спета. Я уже давно состарился.
Через узкую дверь у стойки я прошел в каморку, невыразимо провонявшую потом и угрюмым спиртным духом, присел на ящик возле тумбочки с телефоном и набрал номер. Голос Нади сразу отыскался в шорохах и потрескиваниях, и она спросила, откуда я звоню.
– От Тимофеича, - ответил я; Надя рассмеялась: - Ты всегда звонишь мне от Тимофеича, - сказала она.
– Ты поселился у него? Могу тебя обрадовать. Нынче вечером мой благоверный ведет меня в театр. Впервые за последние сто лет.
– По правде сказать, меня это нисколько не радует, - возразил я.
– Но и не огорчает.
Я живо вообразил, как Наденька сидит с телефонной трубкой в руке, закинув ногу на ногу, покуривает,
– Ужасно захотелось тебе позвонить, - сказал я.
– Тогда почаще заходи к Тимофеичу.
– Такое впечатление, что из меня вынули все кишки и пустили на телефонные провода... я кричу: суки, куда тянете мое нутро? Но выскоблили дочиста, и пока не отсоединили от тех проводов окончательно, у меня есть еще право на последний звонок, и я понимаю, что никому так не хочу позвонить, как тебе. Вот такая у меня потребность с тобой поговорить. Ты слушаешь? Я тебе помешал? Какие-нибудь дела... я оторвал тебя?
– Ну что ты, что ты, с удовольствием тебя слушаю. А что, опять тебя обидели? Опять что-нибудь на этой твоей пресловутой метеллобазе?
– Да нет же, - воскликнул я громко, - просто там чертовщина какая-то творится... всегда, во всем, с людьми там трудно поладить, практически невозможно.
– А зачем ты обращаешь на них внимание? Разве ты не знаешь, что они глупые, а ты самый умный, самый достойный, самый красивый...
– Но я вынужден... поневоле принимаю близко к сердцу...
– Не принимай, не надо, Ниф, успокойся, - сказала сестра.
– Не обращай внимания. Думай и помни обо мне, не забывай, как я люблю тебя. Все будет хорошо. Нам с тобой эти люди... ну, те, с которыми невозможно поладить... не нужны, и ты почаще приходи ко мне, мы с тобой поладим. Тебе ведь нравится целовать меня и гладить по головке?
– Тсс... тсс... тебя же слушают!
– Я говорю только тебе. Ты вот что, не отмалчивайся, раз уж позвонил. Спроси, как мне живется вдали от отчего дома. У вас там все та же скука, Ниф? Мне живется неплохо, я не жалуюсь. Я люблю и любима. Супруг носит меня на руках, правда, на небольшие расстояния, ты же знаешь, он не такой сильный, как ты. Пойдешь с нами вечером в театр, братец?
– А как в редакции?
– В штат меня все еще не приняли, но я не унываю, я терпеливая и настойчивая. Я своего добьюсь. Вообще-то я живу полнокровной жизнью, заполненной до краев событиями яркими и неповторимыми. Готова поделиться с тобой, ты приходи. Как, кстати, Жанна?
– И это все о ней, - сказал я.
– Понимаю... Но Жанну не обижай, она очень старается быть тебе незаменимой подругой. Неужели ты сейчас воняешь, как пивная бочка? Если так, то это выходит за пределы разумного. Но я все равно тебя люблю, ты знаешь это и пользуешься этим. Ты как малое дитя. В конце концов мне придется тебя усыновить. Ты мурлыкаешь от удовольствия?
Разговор прервало появление взволнованного Корнея Тимофеевича. Я что-то буркнул сестре на прощание и положил трубку. Подрагивающие бугорки пота выступили на обширном лбу старика, он неуверенно и тяжело переставлял ноги, и в его глазах темнело страдание.
– Я его выставил, - пробормотал он, останавливаясь и пусто на меня глядя.
– Он сказал, что долго слушал мою болтовню и понял, что я вор, он так и сказал, понимаешь, обо мне! Я дал ему пинка под зад, потому что я никогда ничего не воровал и нельзя мне говорить такое!
Не дожидаясь, пока Корней Тимофеевич заломит руки и заплачет о своем уязвленном самолюбии навзрыд, а он в такого рода лицедействе был искушен не меньше, чем румыны в коммерции, я кинулся прочь из каморки. Краешком глаза я заметил, что дремлющего уже нет на подоконнике. Он стоял, как я вскоре выяснил, на тротуаре, прислонясь к фасаду бара, и с меланхолической задумчивостью потирал ушибленное место. Он тотчас вздумал заговорить со мной, но я, не отвечая, ускорил шаг и через несколько минут вновь ступил на пространство империи. Драма, взорвавшая утреннюю скуку бара, ушла для меня в прошлое. Корней Тимофеевич с порога вопил на пригорюнившегося обидчика сплошным потоком вопля, и дремлющий умолял простить его, но демон, вдруг вселившийся в старика и вертевший им по своему усмотрению, и слышать не хотел о том, чтобы пощадить этого малого. Покаранный человек так и не допил пиво, во всяком случае, ему представлялось, что он не допил, и это было самой страшной, самой болезненной строкой развязки. Может быть, эти людям жить осталось меньше, чем тому спорному пиву высыхать на дне бокала.
– -----------
Послеобеденный зной разморил столпившихся в диспетчерской просителей, они уже ни на что не похожи, и от них, как белый флаг капитуляции, поднимался к потолку пар без запаха и вкуса. Мозги оскудели, не ворочались и не толкались больше, высокие помыслы, стремления и мечты сменились робким страхом закончить здесь свои дни. Вилось дремучее бормотание больных, контуженных, умирающих. Подменившая в деле отпуска металла самого Господа Таня сказала кому-то за перегородкой, что в последнее время стало очень трудно получать металл, а раньше было не так, раньше было хорошо. Мы блаженно улыбнулись, заглянув в мифическое прошлое. В Танином голосе прозвучало резкое осуждение, она ратовала за немедленные реформы, ибо невмоготу уже было ей без слез смотреть на мучения экспедиторов. Танин разум восходил до критики окружающей действительности и лихорадочно трудился в поисках неотложных мер в целях ее улучшения. Но мы дышали на ладан. Не успеть сладить Тане с убивающими нас пороками системы!
Я вышел из предбанника глотнуть свежего воздуха, и в косых дымных лучах солнца, внушавших какую-то необоснованную, однако навязчивую тревогу, навстречу мне двинулась тощая, замысловато колышущаяся из стороны в сторону фигура. Я узнал Флора (или Фрола; я всегда путал), который обивал пороги империи с незапамятных времен и снискал себе известность болезненной страстью появляться здесь исключительно навеселе. Легкий ветер обдувал его ноги, и по выступам на брюках было видно, что эти ноги тонки как барабанные палочки. Они несли на себе плоское туловище с запавшей грудью, туловище венчалось комически маленькой головой, которая вмещала в себе пусть обрывочные, но весьма ценные теории о правах посетителей империи в часы послеобеденного зноя. По Флор-Фролу, они ничем не отличались от утренних, однако человек второй половины дня, когда он изнурен службой, погодными условиями и выпивкой, заслуживает, чтобы эти права оставались не на бумаге, а воплощались в действительность по первому его требованию. И он от слов переходил к требованиям.
Трудно двигая своими барабанными палочками и по-пингвиньи складывая на боках ручки, он шел прямо на меня и с мучительной для нас обоих серьезностью смотрел мне в глаза, как это иногда делают глубоко пьяные люди. Во-первых, они тщатся постичь, что такое именно встретилось им, а во-вторых, поддаются напряженности стремления что-нибудь поиметь с этой встречи, раз уж она затеялась. Вдруг Флор-Фрол сломался, рухнул, не проронив ни звука, на колени, и я ринулся ему на помощь.
Наш беспокойный дуэт, овеваясь бессвязным лепетом Флор-Фрола, змеевидно вполз в предбанник, где я намеревался усадить, а при необходимости и уложить свою незатейливую ношу. Все без особого энтузиазма и веселья захохотали. Флор-Фролова душа была не заячья, он шагнул к окошечку и треснувшим в страдании, которое блеснуло изнутри молнией, голосом потребовал пропуск. Он возвышался перед тем окошечком как некое испепеленное, дымящееся олицетворение прав послеполуденного, знойного человека, прав, о которых нам, разбитым и сдавшимся, приходилось лишь мечтать. Его перепалка с Таней была короткой и яростной; никто не желал уступать. Таня выбежала в предбанник, и мы, как ни притупляла наши чувства усталость, отметили не без образности, что брюки сидят на ней, как на старом слоне шкура. Таня почти что рыдала, ее полное лицо искажала гримаса умоисступления и горя. Многие из нас подняли руки в успокоительном жесте, ведь девушку надо было защитить от жестокой правды, которую принес с собой невероятно назойливый Флор-Фрол. Да и кто сказал, что в его требованиях и приставаниях заключалась правда?