Прощение
Шрифт:
– А почему Таня не дает?
– У нее обычные отговорки. Дескать, металлобаза забита загружающимися машинами. Но это не так, я здесь уже несколько часов, и за это время никто не получил пропуск. И нигде никакой погрузки не видать.
– Таня не дает?
– как бы удивился директор, не слишком отвлекаясь от чарующих обитательниц аквариума.
– И вы находите такое положение ненормальным? Но в таком случае его исправлять не мне, а Тане.
Я не уходил. Разве до него дошло, что никакого пропуска мне в действительности не нужно и появился я в его кабинете всего лишь с туманной надеждой ублаготворить моего не в меру горячего видителя? Я не уходил, мечтал, что все же примет во внимание мои добрые намерения и распорядится выдать мне пропуск. Мы помолчали немного, думая каждый о своем, каждый о своей большой жизни, о своей большой любви. Меня разбирала печаль, что он ничего не ведает о Гулечке, а
– Так что же?
– напомнил я о себе, и тогда он посмотрел на меня, а затем снова перевел взгляд на аквариум, словно сравнивая меня с рыбками, может быть, не в мою пользу.
– Дорогой мой, - вдруг он затосковал, - дорогой, мил человек, не мешайте мне работать, прошу вас! Вы же видите, я занят...
Иные в подобных случаях оглушительно хлопают дверью, в диком забытьи бешенства вышибают ее ударом ноги, а секретарша, эта смехотворная в своей серьезности и как бы солидности комедиантка, вскрикивает с притворным испугом - боже мой!
– и мчится в кабинет утешать бедную жертву хамства. Она лопочет, что такова жизнь и страшно даже представить, что только приходится терпеть по долгу службы, но ничего, ничего, придет еще долгожданный и заслуженный отдых. Да! Надо терпеть! Один парень, которого я видел в Киеве, так разлютовался в схожей с описываемой ситуации, что вообще снес дверь с петель и протащил ее добрую сотню метров. Ну, сотню не сотню, а ведь все же и впрямь тащил, словно в беспамятстве, не соображая, что делает, влек ее на вытянутых руках как пушинку, пока его не остановили и не привели в чувство. Очнулся он уже фактически легендарной личностью.
Я же вышел, никого не пугая и не печаля, ни единым движением не давая секретарше повод разыграть свою очаровательную роль. Я был спокоен, почти умиротворен, твердо помня, что ничего иного и не ожидал. Я сделал, ни на йоту не отступая от правил игры, все что в моих силах. С разбитых ступеней, жмурясь под тяжестью солнца, как будто с высоты птичьего полета, я увидел сбившиеся в кучу у ворот грузовики, парящие стрелы кранов, ржавые гроздья металла, бегущих куда-то людей и белые пятнышки документов, которые они сжимали в руках, и мне стало отрадно, что я еще не повредился в рассудке и здесь, посреди сумасшедшей империи, еще помню себя, и ее вой, скрежет, больные ее голоса мне слышатся словно издалека, как если бы я отлетал к твердям небесным.
– ----------
В обеденный перерыв я подался в пивной бар освежить силы перед следующим раундом, который обещал неприятности. Мне не хотелось думать о том, что меня ждет; вся загвоздка, понимаете ли, в водителе, этот болван крепко на меня насел.
Бар помещался в одноэтажном, нехитрой архитектуры каменном теремке и был погружен, как всякое порядочное заведение такого рода, в мягкий полумрак; уютно изливалась с проигрывателя музыка, имитирующая седую африканскую старину, и два скорбных человека маячили в глубине зала за высоким столиком и тихо, наклонив друг к другу головы, переговаривались. Другой прожигатель жизни завидно дремал на подоконнике, время от времени, не поднимая век, прикладываясь к почти пустому бокалу. Сытый и ленивый распорядитель здешних райских кущей, Корней Тимофеевич, сидел за стойкой на табуретке, часто дергая лысой головой, чтобы отогнать мух, и с важным видом читал сложенную вдвое газету. На мое приветствие он ответил, но вяло, и читать не перестал.
– Налей бокал, Тимофеич, - попросил я.
Он тут же исполнительно встал, наполнил бокал пивом, глядя на меня зеленоватыми безмятежными, но внимательными глазами, смахнул с прилавка деньги прямиком в карман своей белой курточки и вернулся к чтению. Я не оставлял надежду расшевелить его.
– Разрешишь позвонить по телефону?
– Конечно, - отозвался исполнительно и вместе с тем небрежно Корней Тимофеевич, - звони сколько душе угодно. Я совсем не против.
Я сказал:
– Эта чертова металлобаза... А раз уж я здесь, как же не завернуть к тебе? И знаешь, если уж я завернул, так и тянет поболтать по телефону, ну, лезет в голову всякая чепуха... Не иначе как на мою погибель Господь попустил, чтобы существовала эта металлобаза... А здесь у тебя спокойно.
– Да, - ответил Корней Тимофеевич, читая газету, - и в самом деле спокойно, и ты звонишь, чтобы говорить всякую чепуху. А металлобаза... это Господь попустил, верно. Видать, без нее нельзя.
– Я не говорю чепухи. Не перевирай, Тимофеич... Если уж на то пошло, звонить я собираюсь Наде.
– Почему бы и нет? Надя, - невозмутимо проговорил Корней Тимофеевич, твоя сестра. Мне это известно.
За те несколько месяцев, что мы встречались благодаря моим частым визитам в империю металла, Корней Тимофеевич немало узнал обо мне.
– Провались эта металлобаза в тартарары!
– выкрикнул я после короткой паузы.
– Второго такого подлого места днем с огнем не сыщешь!
– Я бы в два счета нашел, - возразил Корней Тимофеевич.
– Далеко за примером ходить не нужно. Оглянись кругом. Всюду, брат, одно и то же. Порядка сейчас нигде нет.
– Я знаю наперед все, что ты скажешь.
Я хотел предотвратить его обычное высказывание ироническим указанием на то, что он повторяется, но только подзадорил его. Корней Тимофеевич отложил газету, проделав это куда бережнее, чем говорил со мной, выпрямился и устремил на меня безмятежный взгляд.
– Да, я скажу, - заявил он решительно.
– Скажу, что порядок был при Сталине. Я не устану это повторять.
Я с досадой воскликнул:
– Опять ты!
Он счел мое восклицание весьма сильным аргументом против его утверждения и тут же решил пустить в ход все свои незаурядные способности полемиста.
– Не тебе говорить! Ты не знаешь! А я прошел через все это, через все эти фазы исторического развития... Люди работали ног под собой не чуя. Р-раз... Ты это учитываешь? Понял? Это же понять надо, принять близко к сердцу, только так. Ведь каждый только и смотрит, как бы увильнуть, каждый норовит отлынивать, прожить за счет других, а когда доходит до дележа, все тут как тут. Так устроен человек! С этим, брат, не умеючи не поборешься, а тогда умели, всеми святыми клянусь. Я тебе скажу: опоздать на работу люди пуще смерти боялись, потому что за это большое наказание полагалось. Это ты понял? И о простом человеке забота была. Сталин простого человека не забывал. Каждый год заработки увеличивал, понимаешь? А что нынче за время? Пищу приличную, барахло разное, чтоб не стыдно было на людях показаться, исключительно по хорошему знакомству достаешь, а нет связей, жуй говно и ходи как деревенщина. Нет, ты меня не переспоришь. И люди нынче как звери, грызутся, сволочи, друг у друга лакомые куски вырывают. Так что, парень, я за Сталина руками и ногами голосую.
Корней Тимофеевич умолк и победоносно воззрился на меня.
– Здорово ты все выразил, - сказал я.
Его багрово пылающее в полумраке мясистое лицо надулось, мелко и устрашающе запрыгали желваки, и, казалось, теперь сквозь все поры, сквозь пыль времен, набившуюся в поры, сквозь усталость, свившую свои морщины на этом мощном лице, прорвется что-то на редкость значительное, как была сама по себе значительна внезапная одержимость этого человека.
– Но лучше всего, - изрек он трубно, отчего даже дремавший на подоконнике субъект вздрогнул, хотя так и не открыл глаз, - лучше всего мне жилось, когда в Одессе были румыны. О, румыны! С виду, оно конечно, оккупанты, завоеватели, можно сказать, мракобесы, да и вообще народишко вздорный, пустой, если так, поверхностно на них поглядеть, но вполне, доложу я тебе, порядочные ребята, понял ты это? Я при них как сыр в масле катался, только поспевай денежки считать, и вынес убеждение, что человеку сподручнее всего проявляться в коммерции. Сметливый человек нигде и никогда не пропадет! А оригинальный этот народец - я о румынах - слова худого тебе не скажет, если ты умеешь делать деньги и загребаешь их, к примеру сказать, лопатой. Сам я румын никогда не обижал. Зачем? При них наш благословенный город процветал, как никогда. Я открыл свою парикмахерскую и занимался румынами по части волос, бреешь иного оккупанта, подстригаешь, а он тебе говорит всякие любезности. Хорошо! И прибыльно. Я как у Бога за пазухой жил. Публичный дом к тому же завели, а это, я тебе скажу, дело архиважное. А теперь что? Кто я теперь? Ноль! Теперь я пустое место.
Он размахивал руками и уже как будто не говорил, а пел. Я знал его речи наизусть. В его расширившихся глазах, как в черной пучине, тонула, кричала о помощи и никак не могла утонуть неизбывная нездешняя горечь и тоска. Неожиданно он затих, сел на прежнее место, уткнулся в газету, и тусклый свет из крошечного оконца успокоительно и милосердно упал на его лысину.
– Не прибедняйся, Тимофеич, - усмехнулся я, - пока ты в этом баре, ты с голоду не умрешь, и еще на черный день останется. Не вешай носа, тебя ждет мирная и счастливая старость. Ты уважаемый человек. Тебя за ту румынскую парикмахерскую Сталин мог пристрелить как бешеную собаку, а ты, смотри-ка, жив и здоров. Ты умеешь жить.