Прощёное воскресенье
Шрифт:
Софья Никандровна бросила ладонями воду в лицо над мелкой кадушкой, отчего слова получились не совсем внятными:
— Угодал: первый сегодня.
— Чудно, — усмехнулся Федор Степаныч, — к утренникам волки не отгуляли. Чудно!
— С чего взял — не отгуляли? Давно уже.
— Не, не отгуляли. Квашкин говорил — у ту неделю свадьбились на Синюхе.
— Квашкин? Много он смыслит. Молодые могли играться. Да он и соврет — не покраснеет.
Федор Степанович хотел было что-то ответить жене, уж и рот открыл, но в тот самый момент властный голос за окном резанул с металлом в каждом
— Го-о-то-овсь!
Федор Степаныч вздрогнул, бросил на пол собранные в горсть лучины и, подбежав к обледенелому оконцу, начал дуть, сложив трубочкой потрескавшиеся губы: фу! Фу! Он торопился и сразу же, как только образовался прозрачный талый пятачок, припал к нему глазом. Тощий зад его замер в широких суконных штанах, весь он напрягся от крайнего переживания. Потом вздохнул, выпрямился и, уже ничего не пряча, сказал севшим голосом:
— Повезли. Слышь, Соня, повезли Клавдею-то…
— Не глуха — слышу. Ей беда уезжать не хотелось.
— Ну!
— Чо нукаешь? Позор из дому повезла. Избавленье нам сделала.
— Выходит — я не посвящен был? Сами все решили!
— Ты не кипятися. Слепой ты в наших бабьих делах.
— Дочь никак. Единственная! И душа у меня есть, Соня, болит она без спросу…
Вспыхнувший в печи огонь осветил его печальное лицо рано постаревшего подростка. Софья Никандровна осторожно положила ладонь на плечо мужа, и в молчаливой избе голос ее прозвучал необычно ласково:
— Помолись, Федя. Хочешь — давай вместе помолимся…
Глава 2
…В каленное морозом утро вся деревня Ворожеево собралась на проводы приеланного из города обоза. Он, впрочем, и обозом-то не был, когда неожиданно подъехал со стороны Кобыльего ключа: двенадцать конников, два возка, на одном — зачехленный старой медвежьейшкурою пулемет. Дорожку гости выбрали мало кому известную, миновав Лысую гору, на которой всякий подъезжающий был виден загодя.
Отряд двигался молча. Твердые, нашарканные морозом лица бойцов, внимательные взгляды из - под надвинутых башлыков. Перед въездом в деревню строй уплотнился без команды, кони вздернули головы, хватая нервными ноздрями пахнущий первым дымком воздух.
У провалившегося в большой снег дома Родион придержал коня. Вроде бы не успел подумать, а рука уже взяла повод на себя. Вначале изба, в которой он родился, появилась в прошлом, высоком и светлом виде, с цветущей черемухой под стрельчатыми окнами. Влажно блеснули глаза матери над корытом, отца не видно, но пахнет сухим, выдержанным деревом. Дома всегда так пахло. Отец плотничал.
Родион увидел все, о чем думал, подъезжая к Ворожеево. Через мгновение прошлое распалось. Дом стоял маленький, занесенный под самые ставни снегом. Его ли это дом?.. Опознать трудно. Он вгляделся и подумал: «Вырос ты, Родион, кабы не сердце, мимо проехал».
Грудь стиснула вялая боль. Прошлым своим Родион Добрых дорожил мало, потому что жил будущим, но это обстоятельство не мешало волновать прошлому его суровую революционную душу.
— Командир, — раздался за спиной голос комиссара отряда Снегирева. — Народ собирать будем?
— Будем, — не оглянувшись ответил Родион и подал коня вперед, к воротам покинутого дома.
Снег прикрыл двор толстым, плотным ковром. Сразу не угадаешь: в какой стороне лежали медвежьи капканы, где грелся трехлапый Тунгус, которого дед Ерофей строго-настрого запретил пускать на рукавицы за прошлые его охотничьи заслуги.
А вон там житушка под драньем стояла. В одночасье сгорело строение. По баловству спалил. Сознаться духу не хватило. На соседа списали житушку…
Успевал ты выкрутиться из дел заведомо и по намерению злых. Везло тебе. Попросили побожиться, и ты побожился, тогда поверили все, кроме священника… Он сказал: «Сечь надо. Его грех!» Отец воспротивился. Добрый был родитель, всякий им потокнуть мог, а он ко всякому с открытым сердцем. И аккуратность любил, руки его на каждом бревнышке видны.
Забранный в столбцы забор чистого двора чуть покосился в сторону улицы. В завозне крыша просела, не подопри — провалится под большим снегом. Но подворье еще крепкое…
Ему хотелось поднять голову. При этом он испытывал что-то похожее на смущение или легкий страх. Над головой, опираясь концами на два мощных бревна, лежала матица. На ней повесили отца…
Может, там след остался? Не должен, но смотреть боязно. Он все же посмотрел. Следа не оказалось. Крепкая лесина, принявшая на себя тяжесть тела хозяина, была одного желто-черного цвета — висельница. Кто ворота ставил? При нем они всегда были. Да, кто бы ни ставил, висеть отцу пришлось, за грешки родного сыночка. Люди рассказывали — отец смерти не противился. Годом раньше жену схоронил, но все равно в смерть не верил. Горевал лишь о том, что не дали ему перед смертью перекреститься. Просил Серкова руки развязать. Не внял атаман. И опять сохранил смирение родитель, даже не проклял палача своего, но тихо запел мягким голосом: «Христос моя сила…» И ступил на колодину — последнюю опору земной жизни…
Все пережито, все переживается. Век бы у родных стен о худом не думать, мешает, однако, успокоиться собственная причастность к гибели родителя. Каким бы набожным ни был, но ведь отец, кровь одна. Прям здесь и висел в старом бродне, другой спал с костистой ноги.
Родион еще раз поглядел на матицу, развернул иноходца; медленно поехал за отрядом, успев заметить солнечный зайчик в подслеповатом оконце бани.
…Сход в Ворожеево был недолгим. Напуганные страшными рассказами о революции, таежники держались замкнуто, больше слушали, хотя никто из них не мог взять в толк — с чего это вдруг им предписывают выручать городских бунтарей - бездельников? Сытые они и бунтовать не бросят.
Уже все знали — власть в городах захватили жиды, и Родион с ними вместе жидует. Каюму хотелось спросить у него лично про подробности, но было боязно, к тому же сам он пока отсутствовал.
При пулемете на возке и двенадцати конниках с винтовками разговор сперва катился в одну сторону — от пулемета. Однако постепенно ворожеевские мужики осмелели, и Федор Уренцов поинтересовался, улыбаясь комиссару беззубым ртом:
— Слышь-ка, гражданин-товарищ, я на Покров пуд мяса продал писарю за двадцать миллиончиков, а тех денег никто признавать не хочет. Чо с имя делать прикажете?