Проситель
Шрифт:
«Таня, — снова вспомнил глупейшую песню Мехмед, — не выпить нам с тобой вина в Вальпараисо…» Мешку точно не выпить, а вот Халилыч, похоже, не только выпьет, но и трахнет эту самую неведомую Таню…» — подумалось ему.
— Саша, — улыбающийся Халилыч был удивительно похож на грустную, умудренную опытом, пожилую обезьяну, — путь к совершенству бесконечен, на каждую идеальную схему находится еще более идеальная контрсхема. Это закон Божьего мира. Я всего лишь прошу тебя помыслить в единственно возможном в данном случае направлении: как, взяв у этого… как его… Берендеева все, не дать ему ничего! Ребята, вы же взрослые люди,
— Слишком простое решение, — покачал головой Мехмед.
— Бог любит простые решения, — ответил Халилыч с такой уверенностью, как если бы Бог засвидетельствовал это ему лично. — Простые решения — самые правильные. Жизнь и такие деньги — я имею в виду сколько он хочет — вещи несовместные.
— Ой ли? — усмехнулся Мешок.
— Когда из ничего разом в один присест — да! — словно гвоздь вбил в дубовый стол Халилыч.
— Ты думаешь, господин Берендеев этого не понимает? — спросил Мехмед. Лично на меня он произвел впечатление странного человека — да, но глупого нет.
— Еще как понимает, — усмехнулся Мешок, — он же расписал этапы и технологию операции. И потом, вы ведь знаете, в бизнесе меня, как Иммануила Канта в философии, волнуют две вещи: звездное небо надо мной и моральный закон во мне. Моральный закон — хрен с ним, ладно, он простит, как любящая жена, но что помешает этому парню, если у нас не сработает, сделать нас самих частицей звездного неба? Моральный закон? Вдруг он найдет киллера покруче нашего?
— Сомневаюсь, — ответил Мехмед. — Но не сомневаюсь, что он не может не думать на эту тему.
— Ну… — осуждающе покачал головой Халилыч, — если рассматривать мифический моральный закон как оправдание трусости…
— Осторожности, — поправил Мешок. — Если все это всплывет, нам хана.
— Ты мыслишь сиюминутными категориями, — не согласился Халилыч. — Жизнь так устроена, что в конечном итоге забывается все. Эка невидаль — разорение одной-единственной страны, пусть даже и занимающей одну восьмую часть суши… Крушение Римской империи, поражение Германии во второй мировой войне были куда более масштабными событиями, а кто про них сейчас помнит?
— Халилыч, ты, похоже, собрался жить вечно, — рассмеялся Мехмед. «Или… умереть завтра», — вспомнил отель «Кристофер». Но ничего не сказал.
— Но поделиться-то он обязан! — воскликнул Халилыч.
— Не уверен, что он захочет, — сказал Мехмед. — Видишь ли, у меня создалось впечатление, что он знает, как потратить полученные деньги.
Пауза.
Все присутствовавшие в комнате знали, что потратить такие деньги невозможно. То есть, конечно, возможно, но… на что?
На нечто выходящее за рамки сложившихся представлений.
Все знали, что деньги, в особенности огромные деньги, заключают в себе революционный момент собственного отрицания; знали, что цивилизация — их цивилизация — может быть погублена неконтролируемой концентрацией денег во времени, пространстве, а главное, в непредсказуемых руках. Хотя слово «руки» здесь вряд ли было уместно. Мехмед ждал, кто произнесет фразу: «Мы не можем согласиться на эту сделку до тех пор, пока не выясним, как он намерен распорядиться вырученными деньгами».
Но никто ее не произносил.
Мехмед подумал, что, пожалуй, цивилизация — их цивилизация — обречена.
— Я же просил вас перед встречей разузнать, — отхлебнул коньяка Мехмед, откуда он взялся, этот симпатичный Руслан Иванович Берендеев, как он сделал если, конечно, сделал — свои деньги, сколько их у него, чего он или те, кто за ним стоит, добиваются.
— Слишком мало времени, — вздохнул Мешок, — этот писатель — такой ничтожный малек, который проскакивает сквозь сети.
— Никто, и имя ему — Ничто, — задумчиво добавил опять сделавшийся похожим на грустную обезьяну Халилыч.
«На обезьяну, которая любит коньяк «Хеннесси», — подумал Мехмед.
Исподволь наблюдая за своим отражением в темном звукопоглащающем зеркале, Мехмед с удовольствием отметил, что он говорит и смотрится совсем не плохо.
В Мешке, точнее, в его отражении в проясняющем суть вещей зеркале отчетливо проступала некая местечковая, механическая ограниченность, зацикленность на земных делах, если угодно, еврейский физиологический атеизм, воинствующее отрицание мира за рамками жизни и смерти, точнее, за рамками денег, очень больших денег. Это не позволяло хорошему в общем-то парню Саше Мешковичу оторвать взор от земли, устремить его в небо. «Когда б задрать могла ты кверху свое рыло…» — вспомнил Мехмед басню Крылова о свинье, подрывающей корни дуба, с которого она жрала желуди.
В грустной обезьяне — Халилыче — угадывалась та редкая степень цинизма, которую можно было назвать пропастью. Эта пропасть, как известно, являлась излюбленной средой обитания падших ангелов. В обезьяньем лице Халилыча было все: ум, знание, скептический критицизм, готовность к действию; не было только того, что проявляется в каждом человеке по-разному и — тоже по-разному одухотворяет его в иные мгновения бытия, а именно — Божьей искры.
Мехмеду самому частенько случалось соскальзывать в пропасть цинизма, дышать ее разреженным наркотическим воздухом, но у него всегда доставало воли покинуть сумеречный, в мертвенных неоновых огнях мир падших ангелов до того, как в его душе окончательно угасала Божья искра. Она была неуловима, изменчива, эта искра, и зачастую представала в разных (отнюдь не божественных) образах.
Так, сейчас Мехмед вдруг почему-то подумал о старухе, вручившей ему на берегу водохранилища, в полупроточной, красной на закате воде которого водилась форель, потертый кожаный портфель. Мехмед не давал (иногда из последних сил) искре окончательно погаснуть, потому что все тогда (в том числе и деньги) теряло смысл.
«Нет, пожалуй, Сталин все-таки не Халилыч, а я!» — окончательно и бесповоротно решил Мехмед.
Казалось бы, он должен был ненавидеть палача своего народа, тирана, диктатора и преступника, однако Мехмед испытывал к нему гораздо более сложные, какие-то перепутанные чувства. В этом коктейле присутствовали и восхищение, и священный, то есть панический, иррациональный, страх, и… обожание. Так Мехмед относился к людям, чьих конкретных поступков он не понимал (зачем, к примеру, нужно было уничтожать несчастных турок-лахетинцев?), но кто ставил перед собой грандиозные (нечеловеческие или сверхчеловеческие) цели и совершенно непонятным образом (допустим, уничтожая собственных граждан) умел их добиваться. Сухим остатком деятельности Сталина явилось государство, едва ли не полвека бывшее на равных с Америкой. Вряд ли это можно отрицать.