Проситель
Шрифт:
— Законы Менделя, — положил он на плечо Мехмеда сухую, белую, как гипсовый слепок, руку, — распространяются и на деньги. У денег, как и у человека, двое родителей. Назовем отца — сбережения, а мать — бизнес. Впрочем, можно и наоборот, сути дела это не меняет. Если дети — доллары, рупии, фунты, шекели, динары, гульдены, флорины, пиастры и так далее — наследуют черты отца, третья часть их непременно погибнет: усохнет, сгниет в кубышке, сократится из-за инфляции, девальвации, деноминации и так далее. Если наследуются черты матери — их число, в зависимости от общего количества и времени, принятого за единицу оборачиваемости, — будет с равной периодичностью возрастать ровно на треть. Я не знаю почему, но это именно так.
— Или погибнут сразу, не дав потомства, — посмотрел вниз на редкие огни среди уже не степи, но лесов
— Ничего не поделаешь, — рассмеялся Джерри Ли Коган, — никому в мире еще не удалось победить смерть. Смерть, как ни парадоксально это звучит, бессмертна. Деньги… в сущности, те же дети… Мне бы тоже хотелось спасти и сохранить каждый цент, но я не могу… — с грустью вздохнул. — Не я им выбираю путь. Я всего лишь пытаюсь одеть, обуть, снарядить их в дорогу…
«Чтобы они побыстрее вернулись домой и… не с пустыми, нет, не с пустыми руками», — подумал Мехмед.
…Огромный кленовый лист на встречном ветру прямо-таки приклеился к лицу Мехмеда, и некоторое время Мехмед шел по асфальтовой дорожке дачного поселка как террорист в маске. Для начала октября, пожалуй, было холодновато. Впрочем, помимо естественного осеннего холода, в дачном поселке присутствовал и некий незримый, связанный с повсеместным и каким-то уже имманентным (несмотря на приведение, по мнению Джерри Ли Когана, к единому знаменателю народа и власти) неблагополучием холод. Новая жизнь — кирпичные, изящно отделанные коттеджи, бетонные гаражи с электронно поднимающимися панелями-воротами, гравийные теннисные корты и травяные крикетные площадки — не прививалась даже на охраняемой, огороженной территории, как будто вымерзала изнутри. Коттеджи стояли большей частью пустые. Эпизодические истерично-надрывные наезды хозяев — с девками, непременным похабным потением в сауне, ураганной пьянкой, белогорячечной беготней в простынях (а то и без) по участку, иногда со стрельбой в воздух и по пустым бутылкам — лишь подчеркивали бесприютность и неукорененность новой жизни на внутренне ледяных российских просторах. Мехмед не мог отделаться от ощущения, что встреча русского народа с самим собой (морально-нравственное воссоединение народа и власти) обернулась новым ледниковым периодом, выразившимся в совместном движении (медленном оползне), смешении льда и почвы. На движущейся же почве, как известно, невозможно выстроить ничего сколько-нибудь прочного, основательного.
Таким образом, внутри галактической неспешной поступи Божьего промысла вычерчивался суперстремительный муравьиный маршрутик извлечения денег из одной отдельно взятой территории одного отдельно взятого народа.
«Выходит, — смахнул с лица террористический, пахнущий бензином кленовый лист Мехмед, — не поспешишь… все равно Бога насмешишь?»
Воистину, Бог смеялся хорошо, потому что во всех случаях смеялся последним.
Мехмед гулял уже добрых полчаса, но покуда не встретил ни единой живой души. Только на одном участке на веревках сушились экзотических расцветок махровые пляжные простыни. Издали они казались огромными прямоугольными осенними листьями. Мехмед вспомнил, что видел похожего цвета (сине-сиреневые) листья на бутылочном дереве в Кении. Это было странное, напоминавшее не столько бутылку, сколько кувшин с узким горлом дерево. Оно пело на ветру, как органная труба.
Мехмед подумал, что, пожалуй, не возражал бы дожить свой век в Кении, у подножия Килиманджаро, гуляя по желтеющей осенью саванне среди возносящих хвалу Господу органных труб — бутылочных деревьев.
Мехмед давно понял, что Господь властен над всем, единственно не был уверен: властен ли Господь над временем? Сложные, точнее, непроясненные взаимоотношения Господа и времени не давали ему покоя. Получалось, что если время имеет власть над Господом, то он уже смеется не последним, а предпоследним.
Но кто тогда смеется последним?
Последним смеется тот, подумал Мехмед, кто осуществляет свои планы. Не потому, подумал Мехмед, что редко кому удается стопроцентно их осуществить, но потому, что конечный результат, как правило, оказывается отличным от ожидаемого. Воистину, это последний, потому что впереди смерть. Мехмед не был склонен считать, что это веселый (если, конечно, смеющийся сохранил разум) смех. Мир был устроен таким образом, что в случае осуществления того или иного, пусть даже самого смешного, плана отнюдь не смешной удар неотвратимо наносился по тому, кто задумал и осуществил план, наносился тем более сокрушительно, чем более гениальным и успешным (в смысле осуществления) оказывался план. Удар наносился по линии невозможности автору плана воспользоваться плодами успеха, мгновенного и жестокого отчуждения его от новой, «постплановой» реальности, появления (как чертей из табакерки) людей, которые, палец о палец не ударив, присваивали себе результаты. Таким образом, конечный итог — или итоговый конец — оказывался неожиданным по крайней мере для одного человека — автора. Получалось, что всякое творчество (самостоятельная воля) внутри Божьего промысла подавлялось. Причем это происходило с авторами не только изменяющих судьбы мира социальных или политических проектов, но и проектов сугубо художественных. Правда, во втором случае Господь был куда более терпим и щадящ. Авторов гениальных, но по каким-то причинам оказавшихся не ко времени творений Господь наказывал, можно сказать, отечески, всего лишь непризнанием, несуществованием при жизни, как бы в назидание им возвышая других — как правило, ничтожных со всех точек зрения людишек. Впрочем, тут шла беззаконная — кто любит арбуз, а кто свиной хрящик игра. Это было законом бытия. Господь с библейских времен ревновал и наказывал покушающихся на собственный промысл. Однако же люди, зная это, не могли остановиться, наивно полагая, что их минует чаша сия.
Как, к примеру, Мехмед.
Единственной гарантией от Божьего гнева, таким образом, была (если была) абсолютная незаинтересованность составителя плана в каких бы то ни было личных выгодах. Даже если это был план преобразования свинца в золото, фантиков в стодолларовые купюры, написания второй Библии. Ничего нельзя было хотеть (даже помыслить об этом) для себя, иначе все разваливалось как карточный домик (для Господа все домики были карточными), и в этом Мехмед видел очередное (какое по счету?) доказательство бытия Божия.
Но для чего тогда Мехмед стремился завладеть небольшим по российским масштабам засекреченным металлургическим заводом на Урале? Для чего плел многосложную и хитроумную — в духе Одиссея — интригу?
Он стремился им завладеть, плел интригу для того, чтобы сделаться монополистом на рынке сверхпрочного и сверхлегкого алюминия, то есть стать неслыханно, сказочно богатым. К тому же Мехмед отчего-то ненавидел российского премьера, полагая его олицетворением худших (по всей шкале — от рабского подобострастия до заоблачной спеси; от запредельного презрения к собственной стране до безмерной, когда речь шла о его личных доходах, жадности) черт русского человека, просравшего свое государство, тупо уставившегося в телевизор, где ему поочередно показывали: стиральный порошок, зубную пасту, гигиеническую прокладку, голую задницу, шоколадку и снова стиральный порошок…
При здравом размышлении Мехмед не вполне понимал, зачем ему становиться неслыханно, сказочно богатым, когда он практически не имел шансов истратить до конца жизни уже имеющиеся у него (даже некоторую их часть, потому что они не убывали, а умножались) деньги. Определенно налицо была некая логическая ловушка. Больше всего на свете Мехмеду хотелось заполучить металлургический завод на Урале, унизить премьер-министра — но в то же время единственный шанс заполучить (удержать) его, насладиться унижением премьер-министра заключался в том, что Мехмеду должно было быть в высшей степени плевать, заполучит он завод или нет, унизит премьера или не унизит. То есть теоретически Мехмед мог стремиться к этому, но при этом он не должен был думать ни о неслыханном, сказочном богатстве, ни об унижении премьера. Мехмед подумал, что единственная сила, способная отвратить его от осуществления данного плана, — Бог. Но Бог же был и единственной силой, способной понудить Мехмеда к его осуществлению.
«Самодостаточность, — вспомнились Мехмеду сказанные, правда, по иному поводу, слова Джерри Ли Когана, — путь избранных, но не путь общества. Путь общества — превращение человека в социальное животное. Господь кричит нам, но мы не слышим».
Мехмед подумал, что единственная для него возможность осуществить задуманное — совместить собственную самодостаточность с промыслом Божьим. Хотеть всего, не желая при этом ничего.
Теперь он знал, почему Джерри Ли Когану удаются самые фантастические предприятия, а состояние его при этом неустанно прибывает.