Прости меня…
Шрифт:
Мы неслись над южной шумливой улицей, над людьми в белых рубашках, над крышами троллейбусов, над мостом через речку. Все ниже, ниже, и вот мы точно едем по нагретой мягкой мостовой, мимо сверкающих на солнце витрин, продавцов мороженого, постовых милиционеров и нарядных женщин.
Археолог замер в удивлении.
— Узнаете?
Он молчал.
— Какая улица?
— Проспект Плеханова, — сказал он глухо.
Я выключил плакатор.
— Вот… А вы говорите, спросить кого-то. Я могу показать любой уголок Тбилиси, войти в каждый дом, все, что пожелаете,
— Спасибо. Я, наверное, первым вижу такое… серебряное блюдечко с наливным яблочком… А вам не попадет?
Я, кажется, махнул рукой.
— Ничего, лишь бы нам поймать ниточку, докопаться… Победителей не судят.
Московские куранты пробили полночь, грянул гимн. Потом весь эфир заполнила не по-ночному веселая музыка, разноплеменная, далекая, близкая, не очень далекая, но всегда понятная всем на Земле.
— Когда я был мальчишкой, — сказал он, зажигая сигарету, покачиваясь на стуле, — мне чудом из чудес казался плохонький детекторный приемник. А потом я увидел сказку, нереальное что-то — первый телевизор. Надо было смотреть в крохотное окошко. Там вертелся диск Непкова, там угадывалось изображение. Там, сидя в Москве, я видел военный парад в Берлине, орущих человечков, крохотные танки, те самые, которые через несколько лет огромными докатились до Москвы. Но как это было удивительно: смотреть Берлин!.. А мы теперь легко привыкаем к чудесам. Радарные установки действуют на отраженном сигнале. Говорят, есть аппараты, видящие в полной темноте.
— Да, они преобразуют в картинку температуру предметов,
— И нас это не поражает! До каких чудес мы еще доберемся?
Ах, эта великая привычка… Мы смотрим футбольный репортаж из Рима — и ничего. Даже не задумаемся, какое расстояние, какая даль.
Он курил, покачиваясь на стуле, отгоняя рукой синий дым.
Не знаю, как другие, по меня волнует именно это: я вижу. Вижу далекое. Пускай будет Рим, пускай футбол. Но вот камера показывает нам разных людей на трибунах — старых и юных. Улыбки, лица, руки, глаза… Ерунда какая-то, не правда ли? Но попробуй отвяжись от мысли, что перед нами капелька чьей-то жизни, совсем не срепетированной, не организованной хорошим или плохим продюсером жизни, может быть, очень интересной, сложной. Мы сидим далеко — мы видим!
А где-то в перерыве матча сквозь большие решетчатые ворота стадиона камера показывает нам осколок улицы. Машины пробегают совсем как в нашем переулке. Синьора идет с кошелкой, с кем-то здоровается, зовет кого-то., Старик читает у киоска журналы… Далекие люди становятся понятными на этой далекой улице…
Словом, это не кинофильм, где так же ходят люди, бегут машины. Это не документальная съемка, это сама жизнь, увиденная мной.
— Талантливый оператор, — сказал я, — видит в толпе, в мелькании трибун что-то неповторимое, человечное. Выхватывает, умеет найти выразительное в своем характере лицо, руки, мнущие перчатку, выразительные руки человека, взгляды, жесты, земные человеческие переживания. И все это очень далекое, затерянное среди миллиардов, живущих на земле… По таким отступлениям от программы всегда виден большой талант оператора-художника… Меня волнуют эти отступления.
Археолог сквозь дым улыбался мне, покачиваясь.
— Похоже на дом с перевернутой лодкой… Скажите, вы тайком от всех не пишете стихов или романа?
Смешной вопрос. Я не ответил.
…Утром я видел маму. Она лежала немая, неподвижная, закрыв глаза. На столике рядом стоял букет ромашек, трогательный девичий букет. Надо будет обязательно спросить, кто поставил эти ромашки…
В палату вошел доктор, позвал ее. Мама не ответила. Он взял ее руку, задумчиво глядя прямо на меня, постоял и вышел, прикрыв осторожно дверь.
Солнечный осенний зайчик белел на подушке. Я тихонько выключил аппарат, будто вышел из комнаты, прикрыв дверь.
Потом весь день я просидел над магнитными схемами. Заколдованные линии! Мои картинки не хотят, не желают с ними путаться, но природа их все-таки одинакова. Где же моя ниточка?
Лишь одно меня радует. Смена места привела к смене сюжетов. Я здесь не видел, не заметил, по крайней мере, ни одного молитвенного жеста.
Бородатый Начальник сказал:
— Вашему другу что-то нездоровится. Обедать не приходил.
В самом деле, где же он? Я пошел домой.
Археолог полусидел на раскладушке, вытянув левую ногу, не зажигая света, в сумерках смотрел в окно, дымил сигаретой.
— Нога, — сказал он виновато.
— Ранение?
— Какое там ранение. Просто вошел однажды напролом в стеклянную дверь… Не заметил. Звону было! Колено рассадил. С тех пор от непогоды болит. Холодно.
— Есть хотите?
— Нет, спасибо, мне принесли.
— Так я печку затоплю.
Я притащил из прихожей вязанку дров, сложил в печке «сруб», как учила меня когда-то мама, нащипал бересту, и пламя дружно схватило сухую березу. Теплая волна загудела, не умещаясь в дымоходе, пахнула в комнату искрами, засветилась на полу, на желтых стенках и потолке.
— Ловко у вас получается.
— Детство провел у печки…
— Не надо зажигать свет…
Я сбегал в столовую, принес чайник, пригоршню кофе, сухое печенье, два граненых стакана. Воду я согрел на плитке. В комнате у нас пахло березовым дымом и кофе. Дрова горели отменно.
— А я все думаю про ваши картинки, — сказал он, потирая ногу. — Можно, я буду их так называть… Скажите, если не секрет, между вашими двумя… программами… как они получены? Одинаково?
— Нет. Вторая, с Тбилиси, полностью подчиняется мне. Первая, сумбурная, та, что с оленями, стихийна, почти безконтрольна, как радиопомехи.
— Я почему-то понял именно так. Но аппаратура одна, значит, сумбурные картинки получены тоже без посторонней помощи. Без дальнего передатчика?
— Вы догадливы.
— Мне все больше начинает казаться, что половина картинок шла из Мексики.
— Почему?
— Растительность, похожая на кактусы, постройки, обнаженные люди, силуэты раскрашенных лодок. Правда, все мелькало, но…
— Я не посылал сигналы в Мексику.
Он говорил со мной, точно шел по темному, длинному, незнакомому коридору на ощупь и ни разу не споткнулся, хотя совсем ничего не знал.
Нега волной полыхала в открытую дверцу печки. Дрова трещали, пламя гудело. Когда я тронул горячую золотую россыпь брызнули искры, обдав жаром веки.