Прости меня…
Шрифт:
Говорят, это модно в книгах, такие дожди. Ни одна такая встреча не обходится в них без проливного дождя. Говорят, это красиво, когда льет он, дождин… Ничего хорошего… Но кто мне поверит? Я ничего не придумал. Дождь и в самом деле полил нежданный, оглушительный, как веселое весеннее половодье.
Сокольники зазвенели.
Взъерошилась, полетела, сверкнула блестками золотая кутерьма листьев, дождя и свежести. Забрызганная, мокрая Лада втянула меня под крышу тесной беседки, невольно прижалась ко мне и затихла.
Я поцеловал ее, как целуют, наверное, ребятишек. Нежность, всей нежности нежность
— Ты самый хороший… ты самый… меня еще никто… никто…
Так нежданно, так светло.
11
Надо хорошенько продумать все…
Вот начеркал эти слова и поймал себя на мысли, что «продумать» вполне можно было бы отнести к моему свиданию с Ладой, ко всему, что осталось на нескольких последних страницах дневника…
Но я совсем о другом. Случилось такое, чего нельзя было просто выдумать, не то что предположить. Поэтому все остальное для меня как бы не главное, все отодвинулось вдруг, отложилось на какое-то неопределенное время. Сегодня главное листок пожелтевшей бумаги с чертежом и выкладками деда.
Что в них? Что изменило ровное тиканье времени? У нас по этому случаю был настоящий служебный переполох. Рассказывают: один изобретатель велосипеда бухнулся головой о каменную стену, когда узнал, что велосипед уже изобретен месяц назад… Я похож на этого изобретателя, но шарахать в стену я не буду. Потому что в моем случае «велосипед» изобрел мой дед. А я люблю старика, хотя никогда не видел его живым. Он погиб лет за двадцать пять перед моим рождением. И я не виноват, я повторил то, что нашел когда-то мой дед. Нашел, а другие потеряли. Потеряли наглухо, навсегда, и мне пришлось идти вслепую, заново.
С этой минуты найденное мной будет уже не моим, будет еще одним открытием деда.
Но вечная слава Поиску! Тем более что поиск продолжается.
Дед намекает на пять формул, а я знаю только две. Одна из них врезана карандашом в потускневший от времени листок. Абсолютно моя формула! Остальные четыре должны были быть на следующей странице. К нам попал обрывок записей. Уверен, что среди этих четырех есть и моя вторая. Не может быть иначе! Моя вторая. Но там еще три.
Какие? Вот о чем думать надо. Голова идет кругом. Какие?
Что значит его чертеж? Вот он:
— И рядом слова: «Отъ самого себя».
В старинном пожухлом переплете она казалась невзрачной, суховатой, прямой по-стариковски. Она лежала на столе, немая свидетельница многих лет, многих внимательных рук. Это была книга деда «Лучи мироздания». Хорошо знакомая всем нам книга. У меня дома есть один экземпляр. Но в эту был кем-то вложен обрывок бумаги с карандашными записями деда.
— Больше там ничего не нашли, — сказал Шеф. — Не можешь ли ты поговорить с матерью. Какие бумаги у нее были. В архивах… больше ничего нет.
В кабинете у Шефа темно. Сосны закрыли небо в огромных окнах.
— Она рассказывала давно еще. Были две тетради, несколько писем, компас, географическая зеленая карта, бинокль и золотой перстень. Я не помню, что еще хранилось у нее… Перстень я продал, есть было нечего. Бинокль подарил…
— Но, кроме вас, у кого-то было еще что-нибудь?
— Усадьба сгорела в девятнадцатом. Книги остались, вот, пожалуй, все.
— Нет, милый, кроме книг, есть у нас этот листок, — он бережно погладил книгу. — Твой дед сумел найти формулу, которой нет ни в одной книге. Твою формулу, твою! Но теперь она уже не твоя, ничего не поделаешь, — он даже обнял меня. — К тебе она пришла потому, что мы с тобой живем в самый разгул телевидения. Когда жил твой дед, не было ни одной телестанции!
Он взял книгу, сказал:
— Поклонись памяти его.
— Тебе надо поклониться, если бы не ты…
— Что теперь будет, что будет… — Он открыл книгу, вновь достал из нее бумагу деда. — Можно рассказывать мне про две Луны, про четыре Луны. Я поверю. Но другие скажут, им померещилось. Двоилось у них… Другим не докажешь… Но твоему старику не могли мешать программы телестанций.
Шеф, по-моему, переживал не меньше, чем я.
— Им не дает покоя моя несговорчивость. Но если бы они знали, что все, за чем они так жадно и так щедро охотятся, заключено в этих пяти формулах… — повторил он вслух то, что было набросано карандашом на рыжем клочке бумаги.
Выглядят эти слова так:
«Если бъ они знали, что все, за чемъ они так жадно и такъ щедро охотятся, заключено въ этихъ пяти формулахъ…»
Он бережно спрятал бумагу в книгу, положил ее в стол.
— С этим я пойду. Вот бомба так бомба! В сказке не придумаешь. Повезло тебе. С того света дед помог… С того света. Видно, кому-то не давала покоя его несговорчивость, а? Что ты на это скажешь?
— Я знаю не больше, чем все. Дед был профессором физики Харьковского университета. Он позвонил однажды в местную больницу и просил его положить. А потом его нашли убитым. Дверь была заперта. Наган лежал на тумбочке… У меня дома старая желтая газета. В ней все подробно… Причина убийства неизвестна.
Потом он проводил меня к дверям.
12
Глупо устроен человек. Я не спешу звонить ей.
Почему? Разве она безразлична мне?
Настроение — хуже, конечно, бывает, но и такое совсем непохоже на то блаженное сияние, в котором тихо тлел я до вчерашнего дня. Утром я передвигал себя в пространстве этаким самодовольным пай-мальчиком, способным на все и ничего поэтому не делающим. Тогда я решил что-нибудь сделать, и все получилось не так. Все не так!
Я не хотел обидеть ее. Что теперь она думает? Я подсматривал за ней? Брр…
Планы были не хрустальные, самые обыкновенные. Встречу после работы, отвезу в институт, накормлю, между прочим, где-нибудь. Обыкновенная проза. Этакий заботливый покровитель с коляской. Она успела бы, я все рассчитал.
Я поставил машину сбоку, на другой стороне улицы. Мне виден был ее подъезд, похожий на двери банка. Ребятишки, наверное, пыхтят, когда раздвигают могучие дубовые створки. На синем стекле банковские золотые буквы: «Детская библиотека».