Прости меня…
Шрифт:
— Раз… два… три… семь танков. Одиннадцать грузовиков. Четыре больших орудия. Семнадцать маленьких…
Они стоят за рекой, они были выбиты из деревни, они стоят, готовые к смерти, но их связывает еще с деревней тонкая ниточка телефонного провода.
Здесь осталась она одна. Смерти ждать не надо. Смерть рядом. Самые дорогие, самые близкие выбиты из деревни. Заступиться будет некому. Но ее связывает с ними тоненькая ниточка жизни.
— Раз… два… три… четыре…
Я видел, как начали бить прикладами в дверь неудержимые, деловитые, пропыленные. Видел, но я не могу написать, что было
Я все вижу. Я все вижу! От меня теперь ничего не скроется. Но я не могу изменить, ничего не могу изменить. Ни одного жеста, ни одной пули, ни одного сказанного слова.
Я не могу понять, почему не мелькнули сразу эта деревня, эта почта, эта незнакомая девушка. Почему не погасли мгновенно, как другие, не связанные с моей персоной картинки? Почему?
Какая связь между нами? Какое отношение имеет ко мне та замученная шестнадцатилетняя девочка, я не знаю…
Мама провожает меня в далекую дорогу. Нас много. Мы едем на восток, подальше от спаленных деревень, подальше от них, деловитых, неудержимых, запыленных, на черных мотоциклах.
Мама не плачет. Она бледная, худенькая. Другие мамы смотрят на всех нас. Мы сидим в открытом грузовике у школы. Мы едем на вокзал.
Нас везут поездом к большой пристани. Мы смотрим в окна. Поля, рощи, телеги, дома — все интересно. Как будто мы едем в лагерь, на лето, к белым палаткам, к солнцу, к реке и веселому горну. Мы приедем осенью, мама! Нет никакой войны. Мы вернемся! Мы едем в лагерь, мама…
Я вижу на экране пароход, потом телеги, устланные сеном, скрипучий паром через Волгу, снова телеги. Мы все едем и едем. И рядом сидят нахохленные, в платках наши, не похожие на учительниц, — учительницы.
…Река Ветлуга впадает в холодную спокойную зимнюю Волгу напротив села Троицкий Посад. Волга похожа на ровное снежное поле. По Волге чернеют узкие санные дороги, по Волге ходят пешком и едут на лошадях. Мы катим на Волгу с высокого снежного берега, летим кубарем, кидаемся, кричим до тех пор, пока воспитательница не зовет нас домой, в бревенчатую сельскую школу — наш интернат.
Мы жадно глотаем капустный жиденький суп, едим водянистую манную кашу, заедаем чай тонким ломтиком хлеба с морковным джемом, и воспитательница говорит:
— Мы вечером будем выступать в колхозном клубе. Одевайтесь понаряднее.
— Ура! — мы кричим.
Нас везут на тройках через индевелый березовый лес. Белое, березовое, белое-белое кругом и всюду. Как в забытом кино или сказке, волнуя, звенит колокольчик. Сбитый кнутом, падает с веток серебряный березовый снег, поют сани, хрупают кони. Ребята вертят головами, шальные от радости.
В бревенчатом холодном клубе люди сидят в расстегнутых шубах, добрые, скуластые. Хлопают нам отчаянно. Мы поем, читаем стихи, танцуем. Чижик выходит на сцену и поет отважную песню отважных ребят:
Однажды ночью на привале Он песню веселую пел. Но, пулей вражеской сраженный, Пропеть до конца не успел.Потом ребят ведут в зал, где убраны скамейки, где стоит длинный стол с кувшинами сладкого белого густого молока, где лежат бабашки ломкого пушистого горячего серого хлеба. Мы жуем самозабвенно и молча.
Женщина, почти спрятанная в платок, находит среди жующих ушастого маленького Чижа и ставит перед ним пирог. Настоящий пирог, в три слоя. Первый слой — тесто, второй слой — картофель с луком, третий слой — тоже тесто.
Женщина говорит нашей худой воспитательнице, у которой экзема на руках от недоедания: «Муж у меня погиб… А он очень похож на мужа».
Похож на погибшего солдата маленький, почти невидимый ушастый мальчишка.
Ночью по зимним, фиолетовым от луны улицам деревни ходят волки. Собаки рвутся в бешенстве за высокими оградами. Ночь позванивает льдинками-звездами.
Волга потемнела. Морозы падают. Но сторож дядя Василий пилит и колет еще дрова. Мы помогаем ему, носим поленья в дом. Осина пахнет арбузом. Она горит плохо. В школе всегда прохладно.
И вдруг в школу, как будто и не было зимы, войны, огромного расстояния, военных пропусков, бездорожья, голода, горя, вошла моя мама, в легком городском пальто.
…Их провожал весь интернат.
Все ребята называли мою маму — мама.
— Мама, найдите мою маму, скажите моей маме… Воспитательница говорила:
— Поживите у нас. Лед слабый. Там сильное течение. Волгу переходить опасно. Подождите, пока пройдет лед.
Мама качала головой.
— На работу опаздывать нельзя.
И ушла через лед, прижав ненаглядного к легкому своему пальто.
— Маленький мой, вошки тебя заели… Не могу без тебя.
…В комнате оглушительно загудел телефон.
— Магнитолог? Живой? Не унывай, старик. Идем тебя откапывать. Радистов уже откопали. Жди. Готовь горяченькое. В шахматишки сыграем.
На белом свете, наверное, затихла вьюга. Мои товарищи звонили ко мне в берлогу, а здесь на экране опять сорвалась картинка, и запрыгали танки по голым черным полям. Но это были танки с красными звездами.
Вновь по экрану бежал огонь, и падало все, и кружилось, и рвалось на части. Металл поднимался навстречу металлу, от лютой ненависти дрожали, бились орудия. Земля и танки, вода и танки, огонь и танки, города и танки, чужие города, наши танки с обгорелыми звездами.
Я нашел устойчивую картинку.
Мама идет со мной среди многих-многих людей. Мы кричим, как все, прыгаем от радости.
— Победа! Ура! Победа!
Синие, желтые, красные, малиновые, зеленые живые горящие блики падают на воду, на крыши домов, на мосты, на улицы города, на маму, на девочку-одноклассницу, на ребят, на мои подставленные ладони. Все ловят их, и никто не может поймать. Пушки гремят в небе, в домах, в реке, почти над нами, над мостом, по которому шагают в сиянии люди.