Просто любовь
Шрифт:
— Гриша, Гриша, Гриша…
Она покачивалась в такт этим словам, качая и его, как мать качает на руках дитя. Он был с ней, её дитя, её любовник, муж, весь мир в её объятиях.
Губы коснулись высокого лба, тёмных бровей, ясных глаз Гриши, его губ. Из глаз лились слёзы. Чьи это были слёзы — её или Григория? Они текли вместе, смешивались, и на губах вкус их был солон и сладок. Они смеялись сквозь эти льющиеся слёзы, смеялись из уст в уста тихим, счастливым смехом.
Нет, он ни о чём не спрашивал. Тут не нужны были никакие объяснения.
Текли секунды, минуты, часы… Вдруг взгляд её упал на циферблат часов. Она вскочила.
— Боже, как поздно! Я тебя уморю голодом. Гриша, давай устроим бал! Я вчера получила бутылку вина. Приглашаю тебя к себе!
— Принимаю приглашение! — склонил он голову в шутливом поклоне.
Сколько раз бывало прежде — свободный вечер, планы, куда бы пойти. В театр? Наверно, уже нет билетов. В кино? К знакомым? И наконец: «Знаешь, лучше всего устроим сами себе приём».
И всё, как к приёму гостей: чистая скатерть и самые лучшие тарелочки и единственный хрустальный бокал для папирос. Две рюмки: «Твоё здоровье, Мария! — твоё здоровье, Гриша!»
И потом ещё долго вспоминали: «Помнишь, как мы тогда поздно легли, сколько времени проболтали?»
Мария засуетилась. Белая вышитая скатерть. Ничего, если она уже кое-где заштопана. Два стаканчика. Сыр и консервы, бутылка вина.
— Где это штопор? Открой, Гриша, — сказала она неосторожно, ставя на стол бутылку, и окаменела.
Но Григорий лихо тряхнул волосами.
— Есть открыть бутылку!
Он сжал бутылку коленями, взял левой рукой штопор, и через минуту бутылка была открыта.
— Прошу покорно…
— Ах, какой воспитанный! — рассмеялась она.
Григорий наливал вино, она придвинула стулья.
— Прошу сесть напротив, чин-чином.
— Нет, нет, я хочу тут, рядом…
Почувствовать тепло его плеча. Быть вплотную к нему, близко-близко. Чтобы ничто не отдаляло, не отделяло их друг от друга, чтобы ничто не стояло между ними.
— Твоё здоровье, Марийка…
— Твоё здоровье, Гриша…
Вино было терпкое и пахло далёким солнцем, виноградом с холмов под светлым и чистым небом. Солнце? Что это там говорил Воронцов? Собственно, он сказал только одно: что если бы не Соня…
— Ты жив, жив, жив! — запела она вдруг высокой, водопадом льющейся трелью.
— Вот так открытие!
Она улыбнулась, потёрлась щекой о его щеку. Это смешно, но ведь она только сегодня поняла, что он жив. Всё счастье этого слова, весь его радостный, победоносный смысл.
— Твоё здоровье, Гриша…
— За победу, Маруся…
— За победу…
Стаканчики зазвенели, как настоящий хрусталь. Вино было терпкое и пахло виноградом с далёких холмов, бодрящим, радостным запахом.
— Спой, Гриша…
Спят курганы тёмные…Она закрыла глаза. Песенка
Голос Гриши, его голос. Нет, никто не пел эту песню так, как он. И там, в Берёзовке, и потом, и в мыслях, когда она была одинока и слышала голос Гриши, поющий где-то тут, вблизи, а быть может, только в её сердце…
Вот оно счастье, суровое и правдивое, глубочайшее счастье любви. Вот он, её Гриша, тот же, что в Берёзовке, тот же, что под яблонью, возвращается к ней с далёких путей войны, и она должна помочь ему, поддержать его в борьбе, которую он повёл со своим увечьем, в труде, который он решил продолжать своей единственной рукой…
Что же это был за дикий и невероятный кошмар в течение последнего месяца? А может, это лишь снилось — дурной сон?
— Марийка…
— Что, милый?
— Прости меня…
Она испугалась.
— Что такое, милый?
— Там, тогда… Видишь ли, мне показалось…
Она поняла.
— Ничего, ничего… Не нужно, хорошо так, как есть… Ах, как хорошо!..
Да, да, он усомнился в ней, хотел уйти, бежать, хотел скрыться, оставить её одну, хотел быть для неё мёртвым. Не эта ли минута его сомнения породила в ней то зло, не его ли сомнение бросило в её душу чёрное зерно, которое разрасталось злой травой и душило, затемняло жизнь? Кто первый виноват и кто дал начало? Кто первый согрешил против жизни, против веры, против любви? Теперь, впрочем, это было неважно, теперь всё было хорошо — она и Гриша, Гриша и она — беспредельное счастье…
— Спой, Гриша.
Его беспощадно изуродовала рука войны. Но ведь ничто же не изменилось — это был он, её Гриша. Она находила его голос, и его улыбку, и его взгляд. Вокруг собрались все минувшие дни, связавшие их друг с другом, большие и маленькие радости, мимолётные печали и печали глубокие. Нет, этого не могли вычеркнуть, стереть, изменить вражеские штыки, вражеские удары. Гриша был Гришей, и так уж будет всегда, до конца жизни.
Но теперь слово «конец» было пустым, бессодержательным, не имело никакого значения, теперь было начало жизни, её светлое утро, восходящий день, юный и радостный.
— Гриша, Гриша, Гриша…
— Марийка…
Да, это был лишь злой, невероятный сон. Одну минуту она хотела вызвать в памяти то, что почувствовала, увидев его в тот день, понять, как это могло случиться. Но увидела только знакомое, такое знакомое лицо, любимые черты, которые она столько раз целовала. Рубцы, шрамы — это было нечто внешнее, нечто несущественное. Гриша остался Гришей, и этого ничто не в состоянии было изменить. Ни его голоса, ни его улыбки, ни всего того, что было в нём самое существенное, что было действительно им.