Протяжение точки
Шрифт:
Варлаам понимал силу этого характерного верования, силу воды, а также своеобразный «плоскостной», до-пространственный тип этого сознания.
Образно говоря, Варлаам и соратники сооружали плотины этому «плоскостному» сознанию, понукая северян освоить мыслью объем — через новое сочинение, миф, встречный прежнему, «водному». В этом контексте легенда о походе пономаря Тарасия на кровлю храма представляет собой притчу о том, как христианское пространство ставит плотину финскому чудищу Ильменя, — не дает ему затопить Новгород. Новгород спасается от наводнения прежней веры благодаря плотине (ментального) пространства,
Поэтому Варлаам продолжает и «архитектурно» завершает праздник Троицы: его день есть торжество христианской «плотины», архитектурного сооружения следующего, спасенного мира. Мира, который на порядок — на одно измерение — превосходит прежний, язычески «плоский». Плотина Троицы ставит вертикально водную гладь и с нею древнее время, побуждая северян к расширению мысли, к росту ее в объем (истории личной и общей). За этим и будил спящего пономаря Тарасия преподобный Варлаам, загоняя его ночью на крышу храма, дабы он узрел спасительное — надводное — строение мира.
Для возведения и удержания в своей голове этого спасительного пространства света нужно усилие — пространство являет собой продукт строительного усилия разума. Оно не природная данность, но результат осознанного творчества. В случае с пономарем это было творчество, высокое буквально: Тарасий должен был подняться возможно выше, чтобы воспринять урок «геометра» Варлаама, увидеть Новгород трехмерно, связно и светло.
Пушкину был нужен такой же урок, но уже не для восприятия пространства как такового — ему, возросшему и обученному в Петербурге, городе, сложенном из классических кубов, оно давно было дано в прямые ощущения. Ему нужен был праздник по поводу освоения пространства сознания, как его помещения во время. Праздник христианской истории в контексте Варлаамова учения о христианском пространстве.
С января месяца Александр, особо о том не задумываясь, осваивает разумную последовательность приращения в календаре света и времени. Через перемену языка, через погружение в историю, через игровые церемонии Масленицы и Пасхи, отозвавшиеся в «Годунове» должными сюжетами и «рифмами», Пушкин возвращается к русской истории и вере.
Теперь, взойдя по «лестнице» Пятидесятницы, отметив свой день рождения как Вознесение — сюжет, ему привычный, — Пушкин приблизился к точке отрыва от пасхальной плоскости. К началу лета пасхальный урок освоен, его просветительский — тут корень «свет» можно принимать буквально — просвещенческий потенциал исчерпан. Христианин взошел до Троицы, с возвышения которой ему нужно сделать следующий шаг: принять во всей полноте значений летнее, насыщенное светом пространство. Здесь «лестница» Пятидесятницы завершает рост и сознанию открывается новый простор; время, покойно текшее по пасхальной «скатерти», находит на плотину и поднимается в объем.
Девятник «строительным», окончательным образом фиксирует этот подъем. Отмечать после Троицы день Варлаама означало, согласно этой логике, праздновать видение полного мира.
Здесь обнаруживается в календаре особый пункт Пушкина. В своем движении по кругу праздников он приблизился к месту, для себя важнейшему. День рождения становится для него точкой определенного духовного резонанса. Пережив его, Александр устраивает себе Девятник, как праздник русского пространства; он поминает Варлаама Хутынского, своего новгородского соседа, просветителя, строителя плотин.
Русский народ, который Пушкин различил на
Оттого вышел такой сюжет у праздника — (внешне) игровой и (внутренне) предельно серьезный: Пушкин дождался Девятника, надел красную рубаху, разбежался по трамплину календаря и прыгнул.
Вышел в свет.
В начале наших наблюдений была заявлена идея «зеркала языка», устройство которого в теории воображал себе молодой Карамзин — идея рефлексии слова, способности к которой русский язык в то время (конец XVIII века) еще не приобрел. Успехи и неуспехи Карамзина как первого русского «рефлектора» в общих чертах были рассмотрены. Тогда же, в начале разбора, явилось предположение, что обретение этой способности, по сути, революционное, можно с уверенностью связывать с именем Пушкина. Это логично: Пушкин составил имя эпохе, которую до сегодняшнего дня мы в плане словесности принимаем за некий исходный образец. То есть: «зеркало языка» было задумано Карамзиным и выставлено перед нами Пушкиным.
В первую очередь перед самим собой: это и составило революцию языка — внутренний переворот, переведший (отразивший) внешнее пространство в слово.
Тогда же был задан вопрос: можно ли определить момент, когда и при каких обстоятельствах это произошло, можно ли найти на «чертеже» нашего языка гипотетическую фокусную точку, в которой преломились векторы эпохи и язык стал отражением не просто пространства, но помещения всей нашей истории? Предположение таково: если принять «оптические» критерии оценки произошедшего, то этой фокусной точкой можно считать пушкинское лето 1825 года, точнее — переход Пушкина в лето того года.
Этим событием, тогда сохранявшим статус сокровенного, частного творческого происшествия стал праздник «перехода Пушкина в пространство», протянувшийся от Вознесения до Девятника, до троицких полетов мысли и хождения в народ. «Годунов» составил для этого праздника должную иллюстрацию. Кстати, какова была иллюстрация? Первая, белая страница рукописи (почему белая, выяснится чуть ниже). Многое, ближнее и дальнее, сознаваемое или интуитивно ощущаемое, сошлось в одном простом символе — белом зеркале страницы, подразумевающем не пустоту, но глубину, «пространство света» — переполненное помещение времени.
Пушкин стелет перед собой это переполненное белое и пишет по нему (Вяземскому, кому же еще?) следующее заявление:
Передо мной моя трагедия. Не могу вытерпеть, чтоб не написать ее заглавия: Комедия о настоящей беде Московскому государству, о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве. Писал раб Божий Александр сын Сергеев Пушкин в лето 7333 на городище Ворониче.
Каково?
Четвертая часть
УВИДЕТЬ ВРЕМЯ