Протяжение точки
Шрифт:
Он ни во что не вмешивается и живет как красная девка.
«Красная девка» Пушкин едет в монастырь в конце июля. Служба за помин души усопшей тетки; в церкви, стоящей высоко, как скворечник, с несколькими пролетами лестницы, на которой предпоследняя площадка уготована для его могилы, Александр видит на столике Библию, открытую на шестом пророчестве Исайи.
…Тогда прилетел ко мне один из Серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника, и коснулся уст моих …
Считается, с этого момента пошел прямой отсчет (собирания, сплочения) «Пророка».
Подсказка — шестикрылый серафим, горящий уголь, уста — слишком очевидна. Настолько, что сам эпизод в церкви кажется сочиненным по случаю. Также в качестве некоторого образца (первотолчка),
76
76 В тексте, который в 1815 году послужил поводом к созданию «Старого Арзамаса» — «Видении в какой-то ограде» Дмитрия Блудова — есть пассаж, который также можно отнести к ряду скрытых источников пушкинского «Пророка». Герою «Видения», тучному и косноязычному персонажу, под которым подразумевается драматург Шаховской, является старец (адмирал Шишков) и сообщает откровение, излагающее в перевернутом виде принципы «Беседы любителей русского слова». Заканчивается «Видение» следующими словами: И престал вещать старец, и вложил он мне в сердце главу змии малой, и наполнился я духа старчого… И тут узнаваем «Пророк» — потому узнаваем, что сама ситуация встречи с вещим старцем, ангелом, серафимом, ближним или дальним подобием (посланцем) бога вполне универсальна. Вероятно, Блудов цитировал Исайю; для него это была вспомогательная подсказка. Также и для Пушкина это были наводящие сюжеты; разумеется, он помнил о начале «Арзамаса», помнил и «сакральный» текст Блудова. Но, в отличие от смеющегося Блудова, от пародийного начала «Арзамаса», Пушкин теперь предельно серьезен. Не карнавальное, но истинное пророчество он излагает в своем стихотворении. Им окончательно исчерпывается «Арзамас»: «Пророк» заканчивает эпоху поиска нового слова: он и есть это слово. Насмешки отменены; будущее открылось носителю нового слова со всей возможной полнотой.
Есть спор по поводу прототипа: Пушкин, мол, пишет не о себе, а о — приводятся варианты: упомянутые, Исайя и Магомет, а также современники Пушкина, в том числе женские персонажи; разброс довольно велик. Наверное, и тут сказывается универсальный характер откровения, которое можно приложить (присвоить) многим из его читателей. И все же при внешних совпадениях, которые все до единого могут отозваться у Пушкина суммарным взаимоподтверждающим эхом, основным прототипом — героем, пережившим и освоившим опыт преображения, — остается сам поэт. Он сообщает то, что «видит» изнутри; внешнее пространство резонирует в такт его внутреннему сообщению.
«Пророк» составляет точку пересечения (притяжения) внутреннего и внешнего миров; к ней собираются сюжеты и «рифмы», найденные Александром за два последних года. Два года — от того момента, как Пушкин отправился от моря в северную пустыню и умалился по дороге в точку, заметную одному Господу Богу. Теперь он подводит итог своему мучительному — недвижному — скитанию в пустыне, где он сначала «тонул», погибал без веры, но затем обрел веру и с ней новое слово.
Далее — не разбор, но простое перечисление сокровенных михайловских мотивов, которые за два года собрались в своего рода оглавление книги (не от слова «глава», но от «главное»).
Духовной жаждою томим, В пустыне мрачной я влачился И шестикрылый Серафим, На перепутье мне явился;Хорошо это «мне»; тут является еще один герой «Пророка», который встречает на перепутье посланца небес. Это — читатель, это я, это он, это всякий, кто взял в руки «Пророка». Каждый читает о себе: отсюда это «мне». Мне явился Серафим, и вот почему я принимаю это сообщение так лично: я вырос в этой стране, в космосе ее безразмерного
На перепутье, не у храма, как у Исайи: важное пространственное уточнение: пушкинский пророк остается в движении, когда на него накладывается «чертеж» Господень.
Начинается черчение по человеку.
Перстами легкими как сон Моих зениц коснулся он: Отверзлись вещие зеницы Как у испуганной орлицы.Главный сюжет двух этих лет Пушкина — прозрение в мир больший, который не столько вне, сколько внутри; еще важнее прозрение во время, которое открыло Александру море много большее, нежели он оставил на юге. Он над морем: в летней позиции, после Вознесения и Троицы — в пространстве. Потому и орлица: тут все видно отчетливо.
Моих ушей коснулся он, И их наполнил шум и звон: И внял я неба содроганье И горних ангелов полет, И гад морских подводный ход, И дольней лозы прозябанье.Тут представлен весь мир разом. Лишь частью в нем прочитывается пустыня Пскова, но прочитывается без труда: именно шум и звон словесной плоти, в Михайловском обретенный, отличает новое слово Пушкина от невесомых «южных» стихов. Эти новые — тяжки, звонки и шумны.
Обитатели финского моря — подводным ходом бродящие гады, лешие, водяные и русалки, — все тут, на дне его «псковского» моря.
И он к устам моим приник, И вырвал грешный мой язык, И празднословный и лукавый, И жало мудрыя змеи В уста замершие мои Вложил десницею кровавой.Тут слышно «Годунова». Наверное, инерция «геометрического» исследования сказывается: скрытое равенство двух главных произведений михайловской ссылки, «Годунова» и «Пророка», диктует свое. Они равны потому уже, что оба сохраняются на самом дне пушкинского поэтического потока: два камня, поверх которых движется толща прочих пестрых слов.
Но есть и другое подобие: подводя итог заточению, размыкая ключом «Пророка» замок псковской ссылки, Пушкин вспоминает о перевороте (тот же отворяющий жест), который в нем самом совершил «Годунов». Комедия о царе Борисе начиналась как опасное озорство и самозванство, деяние празднословное и лукавое, продолжилась осознанием своего греха и замиранием, немотою при известии об успехе «Годунова», о настоящей смене царя на Руси. Тогда Александр в себе ощутилжало мудрыя змеи, что произвело слово, опрокинувшее русский трон.
О крови умолчим. Так или иначе, собирая «Пророка», Пушкин не мог не вспомнить «Годунова».
И он мне грудь рассек мечом, И сердце трепетное вынул, И угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул.Ответственность за сказанное слово, и прежде Александру знакомая, теперь многократно усилилась. Он более не поэт, он пророк; он фигура во времени — согласно этому в итоге михайловского «черчения» меняется весь его духовный состав.