Проводник в бездну
Шрифт:
— Ой, сынок! Как же я их не заметила?.. Хожу как потерянная. Не вижу, не слышу ничего. Ой, горечко наше великое! Как море, не переплыть, не выпить. Видно, так у нас с тобой, сынок, на роду написано.
Ещё немного постояла мать у плетня, прислушиваясь к глухим ударам, долетавшим из-за леса.
— Попаси, сынок, гусей, — попросила она и побрела в хату.
Посмотрел Гриша на свою осунувшуюся мать, подумал: «Такое время тяжёлое, а ты ещё про гусей вспоминаешь». Так подумал, а произнёс будничные слова:
— Хорошо, мама.
Гриша берёт лозину,
Распогодилось. Выглянуло солнце из-за туч, заблестела роса на зелёном лугу. Защебетала в кустах птица, она радуется солнечному теплу. А чему радоваться Грише? Зачем ему это ясное солнце? Зачем птичье пение, луг зелёный с тысячами солнц на траве, если нет у него отца?
Уж какой друг Митька, но и тот теперь не мил.
А вот и сам Митька. Он раньше его пригнал своих гусей, топчется возле Гриши молча, ерошит рыжий чуб. В Таранивке не было мальчишки рыжее Митьки. И отец Митькин рыжий, и дед. Даже уличное прозвище их — Рыжие. Да ещё веснушки, щедро рассыпанные по нежной физиономии Митьки, да ещё лопоухий! Потешный Митька! Нос смешной — пуговкой.
— Мать говорила… Это правда, Гриша? — выдавливает из себя Митька.
— Правда…
По речке торжественно, величаво плавали гуси, изредка переговаривались между собой на своём гусином языке. Ласково пригревает солнце. Это последнее тепло. Пройдёт несколько недель, и таранивцы начнут готовиться к зиме: будут утеплять стены хат кукурузными, ржаными, камышовыми и подсолнечными снопами, будут засыпать погреба картошкой. Скоро серебряными нитями поплывёт в небе бабье лето.
Тепло и светло. Только не в душах людских. И Гриша не замечает этой благодати вокруг, потому что на душе у него темень и холод. Бабушка говорит матери: «Ты себе найдёшь мужа, а я сына — никогда».
Как это мама может найти другого мужа? Разве у Гриши может быть другой отец? И такой отец!
День рождения, свадьба на селе — разве обойдётся без Гришиного отца? На всю Таранивку шутник Иван Мовчан, или Кандибобер, как прозвали его за то, что любил поговорку:
— Вот так, вот таким кандибобером…
А песни любил грустные, душевные. Как запоёт, не у одной молодицы слеза покатится.
Любили Гришиного отца и уважали. Уважение к себе он заработал честностью своей и трудом.
В газете районной о нём писали — ведь бригадир Мовчан привёз из Москвы с Выставки достижений народного хозяйства медаль.
Мать, когда Гриша заболеет, укладывает его на тёплую печь, подаёт мочёные яблоки. А потом, когда он поест, достаёт и отцовы часы, и медаль с выставки. Часы отец привёз с заработков. Бабуся говорила, что ездил он в Домбас. Но когда Гриша пошёл в школу, он узнал: Домбас — это Донбасс, Донецкий угольный бассейн. Из «Домбаса» отец привёз не только большие, как луковица, карманные часы, но и на всю жизнь метки — крапинки угля,
— Я меченый, — шутил отец.
Спрашивала мать, когда он уходил на войну:
— Почему часы не берёшь?
— Меня, Марина, пули будут будить. Чтоб не проспал царства небесного.
— Не ко времени шутишь, Иван.
— Теперь не узнаешь, когда ко времени, — вздохнул.
И успокаивал:
— Ничего, не бойся. Живой буду — не помру.
— Оно, Иван, как кому на роду написано, — покачала головой бабушка. — Один все моря пройдёт, побудет на коне и под конём, в геенне огненной, прости господи, а вернётся домой без единой царапинки.
Отец, однако, не все моря прошёл, а домой уже не вернётся никогда. Но память об отце везде останется. Не один, услышав о похоронной, склонит голову, вздохнув, скажет:
— Пусть земля тебе будет пухом, Иван! Любил ты её, землю, твёрдо стоял на земле, хотел, чтобы она ещё лучше стала.
Это правда. Гришу частенько он будил рано утром, шептал:
— Поедем, сынок, по мужскому делу…
Это значило — по делам хозяйства артельного, в степь, на фермы, в лес… Брал полусонного, выносил к своей бригадирской бричке, а когда выезжали в рассветную степь, показывал гуда, откуда всходило солнце:
— Смотри, сынок, такого больше не увидишь.
— Мы же недавно такое уже видели, — говорил Гриша.
Отец усмехнулся:
— Нет, сынок, то было другое. Одинаковых рассветов не бывает, как не бывает одинаковых людей, деревьев, трав… — И ласковым взглядом обводил поля пшеницы: — Озимая начинает звенеть…
Звенеть — значит хорошо взошла, перезимовала и весной, щедрой на тёплые дожди и на солнце, стала быстро расти.
Отзвенев, уже ходила волнами. И снова лёгкий вздох отца-хлебороба, для которого нет ничего прекраснее, чем пахать, сеять, косить, молотить.
— Скоро, сынок, жатва.
Сам любил жатву и хотел, чтобы и сын полюбил это удивительное время года с ранними рассветами и короткими ночами.
…Они с матерью возили снопы к молотилке, а бригадир Иван Мовчан стоял у барабана, в защитных очках, весь в золотистой пыли, он ловко подхватывал сноп, бросал его в пасть барабана Барабан злобно клацал зубами, пережёвывая солому… А когда, чихнув, останавливался усталый паровик, все трое садились под стогом соломы. Умытый, освежённый холодной водой, отец хитро подмигивал Грише: «Поборемся?» И они барахтались в душистой соломе до тех пор, пока мама не кидала притворно-гневно:
— Хватит уже, молотильщики. Солому в порошок перемелете. — А сама смотрела и на мужа и на сына так нежно, с такой ласковой улыбкой, на которую способна только счастливая женщина.
Отец покорно поднимал руки вверх, смешно– говорил маме:
— Не будем, больше не будем. Сдаюсь.
— Ну, борцы, обедать.
И они втроём обедали. Как всё это было вкусно! Свежие помидоры и малосольные огурцы, молоденькая картошка. И ещё суп из общего колхозного казана. За супом мама всегда Гришу посылала.