ПрозаК
Шрифт:
Так продолжалось несколько дней или недель, — точно не знаю, а потом все стало хуже, потому что я стал плохо пахнуть. (На самом деле я стал вонять, но мама говорила, что вместо «вонять» нужно говорить "плохо пахнуть", а «вонять» говорить нельзя). Пописать без горшка я еще как-то мог, а вот покакать у меня не всегда получалось. Вернее получалось, но только в штаны, а потом уже из штанов я руками выгружал все в мусорный ящик, потому что нехорошо и нельзя на улице мусорить. Меня перестали пускать в магазины, и я не мог купить себе еды. К тому времени у меня еще оставалось, кажется, рублей 5 или 10, и я попросил какого-то мальчика (а, может быть, и девочку, — я не слишком хорошо в этом разбираюсь) пойти в магазин и купить мне еды. Мальчик взял деньги и ушел. Я прождал его целый день, но он больше не появился. Видимо он меня не нашел, потому что на улице очень легко друг друга потерять, а я этого не учел. Тогда я стал сидеть у магазина, чтобы быть ближе к тому месту, где есть еда, но вскоре опять пришли
Тогда я решил сделать себе что-то вроде горшка. Рядом валялись какие-то кирпичи, из кирпичей я сложил себе горшок, на котором можно было сидеть. Я очень удивился и порадовался тому, что горшки, оказывается, могут быть не только круглыми, но и квадратными. Когда я попытался было присесть на свой новый горшок, опять подошли они — теперь на них была красивая одинаковая одежда — и сказали, что я все делаю неправильно, что мест нет и мне надо уходить. Про места я ничего не понял и стал им объяснять, что плохо пахну, потому что забыл взять из дома горшок. Они сказали, что все это неважно, а важно, чтобы я ушел куда-нибудь подальше. Я спросил куда, и они показали куда мне надо идти. Я пошел туда, куда они мне показали и пришел в лес. Может быть это был и не лес, а роща — я не слишком хорошо понимаю разницу между лесом и рощей — но там было тепло и хорошо. Светило солнце, у меня сильно чесалась спина. Я прислонился к дереву и стал тереться спиной о дерево. Мне было очень хорошо. Это был самый счастливый день в моей жизни.
Недалеко протекала какая-то река или ручей — я не слишком хорошо в этом разбираюсь — и была лодочная пристань. То есть, я подумал, что это была пристань, потому что туда приставали лодки. Там было много людей, они кормили птиц булками. Я сидел ниже по течению и вылавливал кусочки булок, которые не съедали птицы. Этой еды мне вполне хватало, а если не хватало, то я проглатывал небольшие гладкие камешки, которые находил на берегу. Камешки были тяжелыми, и я чувствовал себя сытым.
Так продолжалось довольно долго. Не знаю сколько, может быть недели две или три. Однажды ко мне подошла Тетенька. Она долго на меня смотрела, а потом попросила, показать ей то, что у меня между ног. Я сказал, что это нехорошо и нельзя, а она не знала про нельзя и все просила меня показать то, что у меня между ног. Тогда я просто лег, повернулся к ней спиной, обхватил руками коленки и стал громко говорить, что нельзя, нельзя, нельзя. Тетенька еще постояла надо мной, а потом плюнула и ушла. Наверное это была любовь. Во всяком случае я теперь могу думать, что у меня в жизни была любовь. Больше я уже не мог оставаться на берегу реки, потому что это место было связано для меня с болезненными любовными переживаниями, и я ушел подальше в лес. В лесу не было людей, которые кормили птиц, и первое время мне приходилось туго, но потом я научился есть кору, мох и траву, и все как будто бы наладилось. Иногда я, правда, ел какую-то не ту траву и меня сильно тошнило, но зато после этого долго не хотелось есть, и я мог просто лежать и смотреть на небо.
В лесу я сделал себе из веток жилье (я даже знаю, что оно как-то называется, только не помню как), а из палок сложил себе горшок. Теперь мне не нужно было беспокоиться о том, чтобы найти мусорный ящик, но пахнуть лучше, я, кажется, не стал. Просто принюхался и привык. В лесу я иногда находил деньги. Не знаю, откуда в лесу деньги, но я их там находил и складывал в карман красной маминой кофты, потому что понимал, что скоро начнутся холода и придется кому-то заплатить, чтобы было тепло. Иногда я разговаривал с кофтой, как с мамой. Я конечно понимал, что мама умерла и что кофта — это не мама, но все равно разговаривал, как если бы кофта была мамой. Я вешал кофту на ветку, сам ложился под дерево и рассказывал кофте (маме) о том, какой замечательный горшок я сделал и сколько камешков проглотил за вчерашний день.
Потом у меня кончились тапки. Я не сразу заметил, что вышел из дома в тапках, а когда заметил, было уже поздно — я все равно уже не знал куда возвращаться. Носки кончились еще раньше, но про носки я не волновался, потому что еще оставались тапки. Я понял, что тапки кончились, когда мне стало больно ходить по шишкам. Несколько дней я сидел в своем жилье и никуда не ходил, а потом увидел, что недалеко лежит картонный ящик, из которого можно попытаться сделать тапки. Я попытался. С первого раза у меня ничего не получилось, потому что не было веревки, но потом я нашел веревку и сделал себе хорошие тапки. Их не нужно было снимать, а когда они кончались, я просто приматывал веревкой к ногам еще один слой картона. У меня очень ловко это получалось.
Постепенно я стал замечать, что ночи становятся холоднее. Тепло кончалось, и мне нужно было найти того, кому можно было бы заплатить, чтобы оно не кончалось. Два дня у меня ушло на то, чтобы правильно пересчитать деньги. У меня дрожали руки, я сбивался со счета и мне все время приходилось начинать считать заново. Наконец я посчитал. Получился рубль и двадцать копеек. В этот же день недалеко
Владимир Коробов. Второе письмо (рассказ Антона Варламова)
Труп выловили вечером.
Несмотря на долгое пребывание в воде (по оценкам наших экспертов — около четырех дней), тело прекрасно сохранилось. Оно принадлежало (да боже ты мой, откуда же мне знать, кому принадлежало это тело!) уже немолодой, но во всех отношениях еще очень привлекательной женщине: небольшая, но крепкая грудь, аккуратные маленькие, я бы даже сказала, изящные ножки, руки с длинными тонкими пальцами и ухоженными ногтями. Никакой одежды. И… никакой головы. Голова была отрублена с большим знанием дела так, что кожа на шее не лопнула и не осталось никаких рваных краев — ровный, почти хирургический срез, из которого торчал фрагмент позвоночника. Все тело бедняжки украшала замысловатая татуировка. Мы не сразу разобрались в причудливых узорах, а, разобравшись, очень удивились, потому что татуировка представляла собой текст. Обезглавленная женщина была письмом. Тот, кто наносил татуировку, постарался на славу. Скругленный, почти детский почерк (если это слово здесь вообще уместно), по всей видимости, воспроизводил реальный почерк того, кто писал письмо, и изобиловал изысканными завитками над «р», «й» и «т». На груди и спине женщины было довольно много родинок, и текст письма располагался по всему телу таким образом, что точками в конце каждого предложения служили родинки. Только в самом конце письма точка почему-то отсутствовала, хотя любая из рассыпанных вокруг родинок вполне могла быть использована в качестве этой последней точки.
— Товарищи, такую татуировку нельзя нанести на мертвое тело, — помнится, сказал тогда Андрей Двинский. — Эту женщину долго мучили. Вы только представьте себе, товарищи, насколько болезненно нанесение такой обширной татуировки! Потом ей отрубили голову и сбросили в реку. Должно быть, где-то внизу по течению находится тот, кому адресовано это страшное письмо, и мы должны его найти.
Тогда мы все с ним согласились, потому что мотив преступления, казалось, был совершенно очевиден. Женщины не поделили какого-то мужчину. Одной из них (я бы сказала, более удачливой и инициативной) удается силой захватить свою соперницу, сделать на ее теле татуировку-письмо, а потом, отрубив голову, сбросить труп в реку. Видимо, мужчина, которому предназначалось письмо, каким-то образом связан с рекой и, находясь где-то внизу по течению, должен был получить это зловещее послание.
Наша оперативная бригада активно приступила к расследованию. Были опрошены десятки паромщиков и татуировщиков; мы прочесали все лодочные станции, речные вокзалы и рыбные артели; все заявления о пропаже людей за последний годы были тщательно проанализированы; мы отрабатывали сотни самых разнообразных гипотез. К сожалению, все эти мероприятия не дали никаких результатов. Через две недели мы поняли, что расследование зашло в тупик. Единственной существенной уликой по-прежнему оставался сам текст письма, который все мы уже знали наизусть. Я привожу его ниже, сопроводив отдельными замечаниями, имеющими отношение к ходу нашего расследования.
Я жду тебя этими бесконечными холодными сентябрьскими ночами, прикасаясь со всем отпущенным мне бесстыдством к тем местам своего тела, которые всегда и везде были открыты твоей сладкой тяжести, твоей грубой нежности, твоему сладострастному вниманию. Постепенно, очень медленно, уже к утру моя рука практически (не правда ли, ты любишь это слово?) становится твоей, — только так еще и можно поддерживать тебя в себе. В каждой булочке, в каждом кусочке мцвади(1) я чувствую вкус твоих губ. Именно поэтому я много ем. Я много ем и толстею. А еще я в больших количествах пью вино, которое так замечательно готовит наш добрый повар Р.(2) (недавно ему исполнилось 60 лет, и я подарила ему ту самую милую медную кастрюльку, которую мы так успешно пользовали в качестве ночного горшка во время наших тягучих и солнечных, как мед, любовных свиданий в часовне св. Ф.(3) и в других не менее святых местах. Действительно, не пИсать же под изображениями святых мучеников!). Но ты не должен думать, что меня тянет к спиртному, нет, меня вовсе не тянет к спиртному, я просто люблю прикасаться губами к шелковой и прохладной пьяной поверхности, потому что она напоминает мне твою кожу. Я бы хотела выпить тебя всего, но, увы, мне приходится довольствоваться только туманными ассоциациями да воспоминаниями, большая часть которых не всегда настолько жива, чтобы утолить мою жажду.