Прозрение Аполлона
Шрифт:
В связи с чем – пардон, пардон! – разрешите задать вопросик: кому же именно изволите поручить меня воспитывать и организовывать? Нуте? Ах, вот: «…товарищам, которые на каждом шагу сталкиваются с этим вопросом…»
Новоявленным коммунистам, разумеется.
Представителям власти на местах.
Темным людишкам из бывших урядников, лавочников и мелких чиновников, прикрывающих свой обывательский срам партийной карточкой.
Вроде распрекрасного институтского коменданта гражданина Полуехтова, папенька коего не только содержал магазин на Малой Мясницкой и прославился полуехтовскими колбасами, но и по сей день, слышно, приторговывает у вокзала
Вроде распрекрасного институтского коменданта Калиша, недавно изобличенного как главаря шайки убийц и грабителей.
Вроде Вальки Рыжова, известного всему городу вышибалы в одном из веселых домов под красным фонариком на Миллионной, а ныне, черт его знает, какого-то начальника, поскольку ходит в кожаной амуниции и с пистолетом на боку…
Ничего себе компанийка!
И вот ее-то вы и натравливаете на интеллигенцию, чтобы «вовлекать, воспитывать и организовывать»!
Га?
Неделю назад – звонок среди ночи. Упомянутый Валька Рыжов, всеми презренный вышибала, – во главе трех весьма подозрительных субъектов. Обыск. Оскорбительнейшая возня в ящиках с бельем, с личными письмами, фотографиями. Ничего не найдено, конечно, но как избавиться от такого ощущения, будто тебе плюнули в физиономию?
Как? Я вас спрашиваю, милостивый государь! Вас!
Вчера неведомый мне начальник воинского отряда расквартировывает в моей квартире два десятка солдат. Отнимает у меня кровать, и я вынужден единственную оставшуюся делить на троих!
Что это, как не издевательство?
Га?
И после этого у вас хватает такта сулить мне златые горы, лишь бы я сотрудничал с вами!
Оклады! Два миллиарда рублей! Пайки!
А мне, сударь, не мильярды ваши нужны, не пайки. Мне доверие нужно. Доверие. Товарищеское расположение.
И ежели вы подойдете к нам не с вашими мильярдами, а с доверием, да еще ежели очистите партию вашу от всяческих прихвостней, – вот тогда я ваш!
Весь ваш, заметьте.
И не как инвентарь, купленный за деньги, а как родной человек, как честный ученый, готовый насмерть драться под вашим, милостивый государь, идейным знаменем!
Вот так-то-с!
Все эти мысли как бы взревели в тишине и полумраке ванной. Пронеслись ураганом – с грозою, с ливнем, с градом, с пенистыми мутными потоками, сорванными крышами и вывороченными деревьями. И, как это бывает в природе после бури, сразу обессилев, поникли, смирились ветры, потухли молнии, умолкли громовые раскаты. Лишь мерный, ровный лепет моросящего дождя да плеск бегущих с гор ручьев, оттеняющих мирную тишину.
Белыми брызгами гипса пестрели шахматные плиточки пола.
И голос Агнии откуда-то издалека звал:
– По-о-оль!
Она проснулась тихая, посвежевшая, чем-то вдруг успокоенная. Встретила мужа словами:
– Ах, Поль, какой дивный сон мне привиделся…
Будто бы девочкой бежала по зеленому лугу, и вдруг – домик. Вошла и видит: бревенчатые стены, на чисто выскобленном полу – трава, цветы, как в троицын день, свежескошенные, сладко, тонко пахнут… И солнце в чисто-начисто вымытых окнах. И стол под серой холщовой скатертью. И стакан воды на столе, прозрачной как слезка…
– Ты понимаешь, Поль?
Он, разумеется, ничего не понимал. Агнию понять, знаете ли, довольно мудрено. Принесет, бывало, картинку, повесит в гостиной, ахает, трясет кудерьками: «Изумительно!» – тянет в нос почему-то, и чуть ли не озноб прошибает ее от восторга. А на картинке и всего-то чепуха: бык в траве, и возле
Или уставится в одну точку, стихи говорит.
Профессор, боже сохрани, не отрицает поэзии. Во времена далекие, в юности, даже сам заучивал стихи: «Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат» или «О чем шумите вы, народные витии». Отличные, серьезные были стихи. Но эти, что Агния бормотала в каком-то сомнамбулическом трансе:
Ее факел был огнен и ал,Он был талый и сумрачный снегОн глядел на нее и сгорал,И сгорал от непознанных негЛоно смерти открылось черно —Он не слышал призыва: «Живи»,И осталось в эфире одноБезнадежное пламя любви, —этого увольте, он понять был не в состоянии. Чушь, бред! Кто был снег? Почему сгорал? Что за неги непознанные?
Пустобрешки. Так-то папаша-покойник говаривал.
Теперь вот, пожалуйте, – сон: стоит стол и на нем стакан с водой…
– Только и всего? – простодушно ляпнул Аполлон.
Агния Константиновна болезненно сморщилась, застонала:
– О-о-о!
И, безнадежно махнув холеной слабенькой лапкой, принялась возиться у стола.
– Ну, не сердись, не сердись, Агнешка, – ласково сказал профессор. – Ведь ты же знаешь, что там, где тонкие чувства, я, к сожалению, пас. Позволь, я помогу тебе. Ты отдохни, знаешь ли, почитай. А уж мне разреши заняться. Я, знаешь ли, люблю чистить картошку, это организует мысли…
Вот за этим-то мирным, но вовсе не профессорским занятием и застал его нечаянно тот «жоржик» прилизанный из штаба, офицерик, хлыщ гвардейский, с которым вчера бранился. Как-то так получилось, что, увлеченный чисткой картошки и размышлениями по поводу прочитанного в газете, профессор не расслышал стука в дверь и томного «антре!» Агнии Константиновны. Увидев «жоржика», он сперва сконфузился, потому что (хотя и презирал всякие пустые условности) мелочно стыдился своего пристрастия к кухонным делам, а затем рассвирепел ужасно из-за того, что именно ненавистный ему «жоржик» нечаянно заглянул в этот сокровенный уголок его домашнего мира.
Ничего не подозревая, штабной красавчик сиял лакированным пробором, старорежимно, малиново позванивал шпорами.
– Пардон, – сказал, приятно осклабясь, – позволю себе беспокоить вас, профессор…
И сообщил, что получено распоряжение освободить от солдатского постоя кабинет и библиотеку профессора, поскольку…
– Ах, как это мило с вашей стороны! – чирикнула Агния.
– Поскольку, – с изящнейшим поклоном закончил «жоржик», – создавать наилучшие условия ученым-специалистам… есть наша святая обязанность, не так ли?
Медленно, трудно дыша, поднялся Аполлон; в длинных завитках картофельной кожуры, с большим кухонным ножом в грязной руке, он был не на шутку страшен.
– Вон! – прохрипел он, делая шаг в сторону «жоржика». – Во-он, сума переметная! – гаркнул во всю свою медвежью глотку. – Чтоб тут и духу твоего…
Задохнулся, затопал слоновьими ногами, повалился на Риткину козетку так, что она, старенькая, субтильная, затрещала под его восьмипудовой тушей.
– Но… позвольте-с… – испуганно пролепетал «жоржик», исчезая за дверью.