Прозрение Аполлона
Шрифт:
А вот теперь – извольте…
– Тьфу! – сердито плюнул профессор, с трудом протискиваясь в узенькую половинку двери горисполкома. Вторая створка вечно была на шпингалете, и это всякий раз раздражало, и всякий раз он хотел (не без ехидцы) намекнуть товарищу Абрамову, что не мешало бы вход в горисполком расширить, но всякий раз, увлеченный делами, забывал.
Всё было улажено в две минуты. Предгорисполкома повертел ручкой телефона, подул в трубку, покричал кому-то, несколько раз помянул Аполлонову фамилию, еще повертел, еще покричал что-то насчет «известного ученого, профессора», что-то насчет «специалистов, которым
– Удивительный же вы человек, Аполлон Алексеич! – не удержавшись, рассмеялся товарищ Абрамов.
Он с любопытством разглядывал профессора, весело поблескивал очками в железной старушечьей оправе, теребил клинышек чахлой бородки.
– У-ди-ви-тель-ный, чудной человек!
– Виноват-с, – насторожился, нахмурился Аполлон. – Не пойму, что же именно вы усмотрели во мне этакого… удивительного?
– Да как же! Почитайте, больше года мы с вами знакомы, сколько раз встречались, и что ни встреча – господи боже ты мой! – громы, молнии, стихии, одним словом… Прошлым летом, когда насчет кирпича приходили – помните? – даже палкой замахивались… Так ведь и думал: ну, прибьет! Струсил даже, ей-богу, струсил! А нынче…
– Нуте? – проворчал Аполлон. – Что – нынче? И к чему это вы про громы-то?
– Да так… Нравитесь вы мне, профессор! Чертовски нравитесь!
– Ну, я, знаете ли, не барышня, чтобы нравиться там или не нравиться, – довольно грубо отрубил Аполлон. – Честь имею-с.
И, злясь на себя за то, что пришел просить, и на Абрамова, что тот заметил его неловкость и даже смущение, шумно, неуклюже поднялся, задел полами шубы, опрокинул стул и, совершенно рассвирепев, тяжело топая глубокими калошами, вышел из кабинета предгорисполкома.
Дорогу развезло хуже вчерашнего. Между институтом и городом, туда и обратно, катились брички, скакали конные, шли пешие солдаты. Грязный кисель был, а не дорога.
Медленно пробирался Аполлон Алексеич по этой хляби. Месил слоновьими своими ногами оттаявшую, перекопыченную со снегом грязь. От профессора шел пар; вея растрепанной бородищей, в распахнутой шубе, в шапке, сдвинутой на затылок, он шел напролом – через грязь, через мокрое ледяное крошево, – живописная фигура!
Дороги, дороги…
Сколько про вас написано, сколько спето! Сколько на вас дум передумано…
Тянулись по серому небу низкие мокрые облака, ленивые тянулись мысли. Далекое детство. Вот так же, бывало, по черноземной грязи в школу тащился. Слобода длинная, из конца в конец – пять верст… О чем думал тогда? Как же, как же, помнит, очень даже помнит: ужасно хотелось поскорей вырасти и сделаться кучером… Плисовая безрукавка, шляпа с павлиньим пером, белые перчатки… Сердце замирало от восторга – ах, дурачок!
Да, дороги…
Вполне ведь реальная затея – проложить булыжное шоссе: институт – город. Подумаешь, четыре какие-нибудь версты. На сей счет даже принципиальная договоренность имеется с председателем горсовета
Когда белякам шею свернем… А, извиняюсь, скоро ли?
Не так это просто, дорогой пред. Вон они, наши чудо-богатыри-то: рваные шинелишки, на ногах – опорки, в котле – пустой кондер. Сидит герой на рояле, вшей давит. А у беляков – экипировочка: френчи английские из чистого сукнеца, сказывают, американская тушонка в банках, баня с мылом… Ну и вооружение, разумеется. Вплоть до новоизобретенных танков.
Тянулись бесконечные облака. Дорога тянулась. Мысли. Скакали двуколки и брички. Топали чумазые вояки, с присвистом, горласто орали песню:
Поздно вечером стояла д'ворот…– Залазь, папаша, подвезу! – звонкий мальчишеский голос с дороги. Давешний ездовой парнишка скалил зубы, сдерживал разбежавшихся лошадей.
– Вот спасибо, дружок…
Вскарабкавшись, примостился на длинных зеленых ящиках. И враз оборвались дорожные думы. Вдали показался Ботанический сад, башенки института. Мысли пошли о домашнем: Агния, Рита, одна кровать на троих.
И, боже мой, как скучно сделалось! Житейские мелочи, пустяки. Чепуха. Чепухенция.
Профессор Коринский терпеть не мог житейскую мелочишку. Душа жаждала боя.
Словесного, идейного, разумеется.
А профессорша зудела, зудела…
Рита – – Ляндрес – – Лебрен – – одна кисея – – лишь чашки на грудях – – редакция – – Чека – – безнравственность – – ничего святого – – эти студии – – этот кошмарный солдатский запах…
– Какие еще там, к чертовой матери, чашки! – бешено гаркнул Аполлон. – Никаких чашек! Все вполне прилично! Я видел Лебрена, говорил с ним… Интеллигентный, порядочный человек!..
Агния вскрикнула.
– Грубый! Нечуткий! Крест моей жизни!
И, упав на козетку, принялась рыдать.
Профессор сидел у стола, не снимая шубы и шапки, потел, грозно посапывал мясистым носом. Досадовал на себя, что взорвался, помянул чертову мать.
Нехорошо.
Снизойти до таких пустяков? Ах, стыдно…
Немедленно взять себя в руки. А как? Как взять?
«Денисовой повестью займусь», – понемногу остывая, решил профессор.
Но вдруг вспомнил про газету, которую всучил ему Рудольф Григорьевич.
Газета была «Известия».
Серенькая бумага, серенький сбитый шрифт. Строгая, нахмуренная газета. Без единой виньеточки, без горластых, как бывало, объявлений. Сплошной поток набора однообразного, скучного газетного корпуса. И лишь, как солдатский строй, через всю полосу:
ДОКЛАД В. И. ЛЕНИНА О ПАРТИЙНОЙ ПРОГРАММЕ.
М-м… Так что же тут такое? Нуте, нуте…
«Характер построения общей части программы. Тов. Бухарин, по-моему, не совсем верно изложил… Тов. Бухарин говорил… Тов. Бухарин…» Ого! От Бухарина прямо-таки клочья летят! Так-так… Самоопределение наций… Самоопределение пролетариата… Финляндия… Польша… О среднем крестьянстве… О кооперации… Прекрасно, прекрасно, но при чем же здесь специалисты? Ага, вот… «Вопрос о буржуазных специалистах вызывает немало трений и разногласий…» Трений и разногласий… Вон как! Нуте-с. «Можем построить коммунизм лишь тогда, когда средствами буржуазной науки и техники сделаем его более доступным массам…»