Психологическая топология пути
Шрифт:
Повторяю – Пруст говорит: не из абстрактного сюжета в мою душу пришло возвышенное духовное состояние смысла (связанное с запахом уборной). Это то же самое, что сказать – не из этического запрета доноса ко мне пришло понимание того, что нельзя доносить, и во мне возникла неспособность доносить. Вот это я называю тканью. Пруст, казалось бы, говорит о совершенно других вещах, но, повторяю, что я везде буду показывать вам одну и ту же структуру нашего бытия. Вот садится человек и хочет писать, то есть заниматься интеллектуальной деятельностью, и вдруг он говорит: когда я садился писать и хотел развить какой-то абстрактный философский или эстетический сюжет, в голове было пусто, и ничего не мог написать. Ведь что мы делаем, когда мы начинаем мыслить? Или нам кажется, что мы начинаем мыслить. Мы собираем данные, мы выбираем направление, в котором идем. Или – мы знаем что-то в абстрактном представлении. Например, мы хотим создать что-то красивое или написать красивое, зная, что красиво. Пруст утверждает: то, что есть, и то, что окажется красивым, ничего общего не имеет с идеей красоты [180] . Или, переведя на тот язык, который мы ввели, недоносительство ничего общего не имеет с запретом доноса. Вот как нам это понять? Повторяю, недоносительство ничего общего не имеет с запретом доноса, хотя и то и другое одно и то же. Поставим себя снова в положение Пруста. Мы хотим мыслить, мы выбираем предметы. Выбирая предметы, мы знаем правила мышления. То есть то, что мы получим о предмете, чему-то должно соответствовать или чему-то должно не противоречить. Есть критерий. Так вот, эти критерии, утверждает Пруст, ничего общего не имеют – с чем? – с тем, что Пруст называет впечатлением [181] . То, чего мы не можем знать, но что может только быть или не быть. Может только присутствовать или не присутствовать. То есть то, что я называл раньше «невербальным». А невербальное обладает одним признаком (по сравнению со всеми предметами нашей мысли или со всеми законами) – мы его не искали, оно пришло. Почему запах уборной может содержать истину для Пруста? По одной простой причине: он в своих поисках смысла не искал этого запаха. Почему пирожное «мадлен» может оказаться чем-то, что содержит в себе целый мир? А потому, что в поисках мира я не искал пирожного. Я его не выбирал. А все выборы есть предвыборы – я выбираю в качестве человека, который еще чего-то не знает, в качестве человека до-истины, то есть человека, который мыслит в терминах предрассудков. Ведь я пользуюсь теми средствами, которые у меня есть, и беда в том, что я чаще всего оказываюсь в ловушке своего же собственного мышления. А если что-то приходит независимо от известных мне способов движения, то это «что-то» может нести истину. Ведь впечатление есть то, что запечатлено во мне независимо от меня. Я этого не искал, не выбирал. Пруст говорит: я твердо знаю, что когда нечто возникло во мне в момент, когда я споткнулся о неровные плиты мостовой (он идет по мощеному двору Германтов – одна из классических сцен-реминисценций, когда оживает прошлое: нога натыкается на неровные плиты, и вдруг с ослепительной ясностью встает перед ним Венеция, которую он усилиями произвольной памяти никак не мог вспомнить; вспомнил только декорацию, а не смысл), – «я не искал этой неровности мостовой» [182] . Значит, этот удар впечатления приходит к нам вне наших связей, а связи сплетены произвольными усилиями нашего поиска. Неровности мостовой мы не искали. Так вот, когда вы встретите (знаменитая проблема у Пруста, и она занимает внимание всех комментаторов) словосочетание «непроизвольная память» или «непроизвольные воспоминания», то в действительности это, конечно, есть проблема не просто памяти или воспоминания, а в более широком смысле – проблема произвольного ума и непроизвольного ума [183] .
180
См.:S.B. – p. 380; J.S. – p. 110 – 111.
181
T.R. – p. 878.
182
См.:T.R. – p. 879.
183
S.B. – p. 557 – 559.
184
См.:T.R. – p. 476, 669, 796; C.G. – p. 327.
Так вот, в связи с темой впечатления Пруст говорит, что книги не пишутся из книг, книги не рождаются книгами [185] . А я, завязывая другие примеры, добавлю: человек не рождается из бумажки. Но беда в том, что все наши существующие представления (я имею в виду не только официальные представления, но и обыденные представления) предполагают, что человек рождается из бумажки. А в нашем мире – в мире впечатлений – человек саморождается непрерывно из некоего невербального корня, который – или есть, или нет. Выражением, формой этого корня является то, что мы ввели на прошлых лекциях под названием сомнения и полной отстраненности. Полная отстраненность есть освобождение пространства, для того чтобы внутри освободившегося пространства могло возникнуть присутствие. Собственноличное присутствие какого-то состояния. Вот то, что я называю – невербальное. Его нельзя получить приложением предшествующего знания. Не получается. И это я называю – чего нельзя знать. Нельзя предположить, нельзя измыслить. Все, чего нельзя предположить, нельзя измыслить, нельзя получить выводом из существующего закона, все это есть область впечатлений. Или – независимых испытаний мира. То есть чего-то, что в нас произошло, имея печать радости и тайны, и произошло в нас независимо от нас. Нечто называемое впечатлением. Его нота – есть нечто длящееся, мы находимся внутри его и нашим шевелением зацепляем свои судьбы. Конечно же, Пруст шевелился внутри впечатления сырости, внутри ощущения сырости, когда он стоял около уборной и ожидал свою няню, потому что там из этих шевелений завязывались – «женщина в розовом», то есть архетип любви Свана, тайна своей формы любви, а именно: сырость – материнское лоно (или вообще просто лоно). И Пруст оказывался человеком, который может жить только окруженный мягким, или сырым, если угодно, лоном. Без поцелуя матери я не могу заснуть. А потом этот поцелуй матери мигрирует в Альбертину, и я уже не могу испытать потребность в нежности, не испытав тем самым потребности в Альбертине. Судьба.
185
См.:S.B. – p. 307 – 309; T.R. – p. 879
Но пока обратим внимание на временную форму, которая уже показывает себя. Мы имеем дело, казалось бы, с ассоциациями. Скажем, запах сырости ассоциируется с «женщиной в розовом», потом с Альбертиной и т д. Или: цветы, испытанные, в Бальбеке, позволяют потом воспринимать и переживать цветы, увиденные в Париже. Так вот, слово «ассоциация» нас погубит, если мы его будем употреблять. Здесь нет никаких ассоциаций. Ассоциировать некому. У нас нет субъекта, который мог бы ассоциировать. Ведь ассоциируем мы актами понимания и сравнения. Должен быть кто-то, кто сравнивает запах уборной с комнатой «женщины в розовом» или цветы в Бальбеке с цветами в Париже. Нет этого субъекта. Значит, я делаю следующий шаг: то, чего нельзя знать, что должно само присутствовать, чего нельзя измыслить, предположить, обладает еще свойством бессубъектности. Это – бессубъектное сознание. И то, что нам кажется ассоциациями, это есть испытания, реальные события, где одно событие вложено в другое. Как говорит Пруст, «вкушать» Комбре (это родное имение) в Париже означает – не сравнивать Комбре и Париж, а в Париже испытывать такое состояние, которое включает в себя, содержит в себе реально переживание, испытанное в Комбре [186] . И наоборот – тогда состояние в Париже есть живое состояние. То есть оно может случиться как переживание. Почему? Потому что, как выражался Пруст, есть умственная почва. Или, выразимся другими словами, есть какой-то временной конус, который, вопреки причинной структуре, воспроизводит в будущем некоторые состояния – как реально переживаемые, или живые. Ведь обычно мы считаем, что наши состояния вызываются какими-то причинами. То есть источником наших состояний или переживаний является воздействие на нас внешнего мира. Например, я вижу цветы. Вид цветов воздействует на меня, и я переживаю цветы. Нет, этого не может быть, утверждает Пруст. И мы можем это утверждать вслед за ним. Этого не может быть – потому что событие происходит не в пространстве воздействия, а в некоем континууме самого впечатления или в континууме понимания. И для того чтобы цветы в Париже были источником переживания, цветы Бальбека, за десять лет перед этим случившиеся, должны вложиться сюда, и, как говорит Пруст, цветы, которые я вижу в первый раз, для меня вообще не есть цветы. В каком смысле слова? Да они просто не могут воздействовать, и все. То есть они не могут вызывать живого переживания. А наша история есть в действительности объем живого, расширяющийся объем, но – живого. В этом заключается вся проблема Пруста: проблема воспроизводства жизни, то есть полноты чувств, способности волноваться, – а что такое переживание? – мы волнуемся. Способность воспроизводства этой жизни в разных точках и в разных временах. Поэтому, скажем, автора волнует женщина, похожая на Альбертину, а в «непохожей» он вообще не увидит женщины. Но это же есть сужение наших человеческих возможностей. Как бы конус, идущий из прошлого в будущее и влияющий там на источники наших возможных переживаний, этот конус не совпадает со всей совокупностью объектов, которые, согласно нашим причинным представлениям, должны были бы на нас воздействовать. Повторяю, совокупность объектов, предметов внешнего мира, которые, по нашим представлениям, должны были бы на нас причинно воздействовать, то есть вызвать у нас состояние, – скажем, женщина, я ее воспринимаю, я должен волноваться, – так вот, оказывается, наше восприятие, способность быть живыми, переживать и т д. находятся внутри какого-то конуса, который не совпадает с этим ансамблем внешних объектов. Точно так же, как объем актов, с внешней перспективы являющихся предательством, не совпадает с тем конусом, внутри которого мы будем предавать или не предавать. Это же относится к истине и к тысяче других вещей.
186
T.R. – p. 871,867.
Значит, давайте закрепим следующий пункт: нечто соответствующее какому-то закону происходит не путем вывода из закона. Или, то же самое: книги не рождаются из книг. То есть они не рождаются из наших ходов мыслей, которые ищут сюжет, тему, которые имеют критерии, правила, оценки и т д. Этот пункт сейчас нужно будет закрепить, он очень важен нам для понимания всего содержания романа Пруста. Скажем так: я говорил, что из закона не получаются события, хотя, и теперь это мы пометим, случившееся событие может соответствовать закону. То есть то, что должно заново родиться, может быть вторым, или третьим, или энным числом того, что уже было. Я утверждаю, например, что когда вы учите геометрию и действительно знаете определения и владеете геометрическим определением (например, фигуры), или математической формулой, – то вы его заново рождаете энный – первый раз. Оно совпадает с уже существующим, но оно все равно заново родившееся. Это, как философ скажет, как бы то же самое о том же самом. Даже в тех случаях, когда то же самое. Хотя обычно в такой ситуации рождается новое. Но иногда повторяется старое. Уже существующее. Но это повторение не есть дление старого. То есть не есть простой переход закона из одного момента времени в следующий момент времени. Я предупреждал, что нет непрерывного хода от закона в один момент времени к нему же в следующий момент. И для того, чтобы дать вам образ этой ситуации – ее уловить очень трудно, – я расскажу вам нечто вроде философской байки… Существует легенда о Сократе, что он на улицах останавливал прохожих и задавал им какой-нибудь вопрос. И потом мотал их по ответам, показывая, что они вообще не знают сами, о чем говорят. Таким путем он вызывал понимание, если ему удавалось, в людях, что в действительности они имеют дело с чем-то невидимым, чего нельзя словесно передать от одного к другому, а что должно быть в каждом. Должно присутствовать и говорить своим присутствием. Скажем – что такое трусость? Трусость – один собеседник ему отвечает – это радость от вида бегущего врага. Тогда Сократ ему говорит: но ведь не трус еще больше должен радоваться, когда враг бежит [187] . И в итоге всякими вопросами (я сейчас не буду в это вдаваться) он заново рождал в них то, что уже в словах существовало. То есть словесно я знаю, что такое мужество. Но если этого не существует, то я не знаю. Когда это возникает, это будет то же самое мужество. Было уже. Но, увы, другого пути нет. Так вот, байка: один софист, уехавший из Афин на несколько лет, покинувший Афины для долгих путешествий, вернулся, входит в Афины – и снова на перекрестке стоит Сократ и явно собирается отловить какого-нибудь прохожего, чтобы задать ему вопрос. Софист говорит ему: «Послушай, Сократ, ты опять все то же самое о том же самом?» Сократ отвечает: «Да, то же самое о том же самом».
187
Platon. Euvres complйtes. «Bibliothйque de la Plйiade. 1954. T. I, Laches.
Так вот, я хочу сказать, что в результате явившегося нам впечатления, которое от нас не зависело, которое ударило нас вне наших связей, вне направления нашего движения, мы можем – и это предупреждение – установить то же самое, что уже было, но это и есть другой акт в мире, и без этого акта нет мира. Мир не живет правилами и законами, хотя, если он живет, в нем осуществляются правила и законы. Этот пункт в философии называется онтологией, или онтологическим опытом. Он всегда в себе содержит нечто, чего в психологическом смысле нельзя пережить, но что тем не менее есть. Вот есть эти состояния; в психологическом смысле слова нельзя сказать, что мы их переживаем и в этом смысле имеем опыт. Все это есть нечто, что не получается из опыта, а должно быть или не быть. Когда оно есть, опыт получает смысл, он может быть, например, извлечен. Вот если есть снова возникшее то же самое о том же самом, то я могу навсегда извлечь урок из своего предательства и не повторяться. То есть больше не предавать. И тогда, следовательно, я уже высвобождаюсь из ада, потому что ад состоит из забытия. Забытие, или забытие. Ада ведь не существует в действительности, это не есть какой-то факт, это – забытие. Так вот, если я извлек опыт… а опыт я могу извлечь только из того или на основе того, чему не могу научиться на опыте. Что может присутствовать или не присутствовать. Напомню вам один пример, который я уже приводил: историю нельзя начать. Ведь в России на опыте предательства ничему не научились. Почему? Потому что в нем есть нечто, чему вообще нельзя научиться на опыте. Что может только быть или не быть. Если есть, тогда опыт предательства будет плодотворен. То есть из него будет извлечен урок. Или война будет плодотворной. Например, есть нации, которые, выигрывая войны, не становятся от этого возвышеннее и благороднее. Есть такие нации, им война не принесет даже того немногого плодотворного, что она вообще может принести. Почему? Отсутствуют онтологические структуры. А их нельзя начать. Вот, скажем, нельзя встать и захотеть быть исторической нацией. Не получится. (Может случиться с нами, но не потому, что мы захотели.) Потому что нельзя начать историю. В ней можно только быть или не быть. Точно так же – в той структуре сознания, в которой извлечется опыт, можно быть, а можно и не быть. Если «не быть», то мы все забываем.
Значит, у Пруста есть два прошлых. Есть прошлое как элемент длящегося или подвешенного акта, который все время происходит. И если мы в нем участвуем, в нас формируется душа, Например, распятие Христа есть прошлое в этом смысле слова. Это – несвершившееся прошлое, которое я должен довершить. Восприятие пирожного «мадлен», десятки других переживаний – тех, которые Пруст называет утраченным временем как предметом поиска. То есть то утраченное время, которое мы ищем, есть несвершившеся прошлое, которое я довершаю. Участвую в сплетениях становления его смысла. Ну, как бы прошлое есть нечто, чему я должен помочь разрешиться. Это – одно прошлое. И это прошлое есть то, которое временили. Zeitet. Я говорил вам: труд жизни, или впечатление. Впечатление – вся категория восприятий, отношение к которой должно быть у человека следующее: нужно временить. То есть ждать и не разрешать никаким действием. Так же как мы, например, можем временить наше страдание от гибели близкого человека – друга, жены, матери и т д. Ведь, вглядитесь, что там происходит… Это – продуктивное страдание в том случае, если оно ничем не может быть заменено. Ему нельзя ничем помочь. И его нельзя ни в чем разрешить. Пруст все время говорит, что он никогда не находил удовлетворения в практическом удовольствии; все действительные вещи должны быть убраны из практики [188] . Он имел в виду – что человек всегда спешит какое-то возникшее в нем состояние разрешить каким-то действием. Но, говорит Пруст, есть состояния неразрешимые [189] . Например, состояние страдания неразрешимо. Страдающему нельзя помочь; поэтому в нашем обыденном языке мы говорим: время поможет. Время поможет в том случае, если он стоял внутри страдания и ничем не пытался его заменить или разрешить. Он временил. Все, что не временилось, будет забыто. Уже в другом смысле слова. А то прошлое, которое потом будет разрешено, это только то прошлое, которое временилось. То есть внутри которого мы в недеянии стояли. Без недеяния, с точки зрения Пруста, – то есть то, как он видит организацию нашей душевной и духовной психологической жизни, – нет структур. А есть чисто реактивная вплетенность человека в бесконечное сплетение причин и действий.
188
См.:T.R. – p. 877, 871; Centenaire de Marcel Proust – p. 61 (lettre a la rincesse Bibesco).
189
См.:T.R. – p. 1046 – 1047.
ЛЕКЦИЯ 11
15.05.1984
Мы остановились на проблеме впечатления или особого рода какого-то восприятия. Естественно, что слова «впечатление», «восприятие» или «импрессия» связаны в наших головах с привычными ассоциациями, которые навеяны критической литературой об импрессионизме, о модернизме, о современном романе и т д. Вы знаете, что в этой литературе слово «впечатление» всегда идет в контексте: мимолетное мгновение, которое сейчас и которое нужно ловить. Имеются в виду мгновения нашей психологической жизни или нашего восприятия. Имеется в виду какая-то внутренняя субъективная игра воображения, связанная с этими мгновениями, психические ассоциации, которые развертываются, завязываются у человека. Поток сознания и т д. Все те слова, которые я сейчас сказал, никакого отношения к делу не имеют. На самом деле жизненная задача Пруста стала жизненной задачей многих художников в XX веке. Ее я определял так: если в XX веке общества смещались к рабству, то художники смещались к героическому искусству. Вот такой был разрыв между одним и другим. То есть художники смещались к героическому искусству именно потому, что что-то происходило в обществе, что они воспринимали как закат или угрозу свободе, и им ничего не оставалось, как попытаться быть героями. Я сказал «герои». Вы, конечно, сразу вкладываете в это психологический смысл, который, безусловно, здесь есть, но я имею в виду другое. Более глубокий, философский смысл. В философии героем называется человек, который полностью присутствует здесь и сейчас. Или – человек совершенный, который одновременен себе во всех своих частях. (Дело в том, что психологический, эмпирический человек не одновременен самому себе: одна нога или один палец у него – в одном месте, а другой палец или другая нога – в другом месте. В действительности он разорван во времени и в пространстве и почти что никогда не присутствует там, где нужно присутствовать целиком.) В греческой философии такой героизм всегда обозначался символом стояния. То есть символом вертикального человека. Не того, который по горизонтали
Еще одно пояснение. Мы говорили об этическом или гражданском смысле тех абстрактных и, казалось бы, философских или эстетических рассуждений, которым предавались в прошлый раз. Как видите, нет у меня различия между этикой и эстетикой, между философией и эстетикой и т д. Мы установили, повторяю, этический, гражданский смысл наших рассуждений, или – метафизический смысл наших рассуждений. И тем самым мы уперлись в проблему свободы и гуманизма. А вы знаете, что ту разновидность искусства, к которой принадлежат Пруст, Джойс, Вирджиния Вулф и т д., обычно упрекают в том, что она отказалась от идеалов гуманизма. Или разочаровалась в них, считая их невозможными, или отказалась от них. Да, конечно, произошел отказ от традиционного гуманизма, то есть от традиционного образа человека как такого существа, которое следует каким-то высоким нормам и идеалам. Но это произошло по причине глубокого осознания, что в действительности человек человечен не путем следования идеалам и нормам, что норма или идеал, в той мере, в какой они выполняются, – потому что человек им подчиняется как чему-то, что приходит ему извне (скажем, нормы культуры), – тоненькая пленочка на вулкане, который очень легко может ее (пленку) разорвать. Об этом еще Ницше предупреждал европейскую культуру в конце XIX века. Это предупреждение осталось в силе и в XX веке. Что имелось в виду? А то, что если человек полый, то есть пустой внутри, и не из его корня, вот того, который я назвал невербальным корнем испытания, – если не из невербального корня выросли идеалы, то этим идеалам грош цена и они рухнут в бездну распада и хаоса. Как и случилось – была первая мировая война, потом вторая. Следовательно, человек оказался проблемой в этом смысле слова. А мы установили – даже просто анализируя восприятие, или то, что я условно называл топологией того, что мы можем видеть, понимать и т д.; точка, к которой нельзя прийти, в нее ничего не входит и т д., все эти квазиученые слова, – что в познании испытания или впечатления нет «царского пути». Никто никаким положением не избавлен от необходимости самому понимать, страдать, любить, ненавидеть и т д. А если так, то страдание, любовь, ненависть и т д. подчиняются определенным законам, которые мы, как неумолимую орбиту, должны проходить. И поэтому тот путь, который выбрали художники, в том числе Пруст, можно назвать так: он не есть антигуманистический путь, он – путь восстановления действительного облика возрожденческого человека. Человека, который – один на один с миром и который должен проделать испытание, для которого нет никаких внешних гарантий. И это испытание представляет уникальную ценность. Это испытание я называл внутренним словом или внутренним корнем. Оно (испытание) имеет уникальную ценность, или бесконечную ценность. (Кант называл это бесконечной ценностью морального лица. А лицо ведь – только мое или ваше. Нет лиц, заданных нормой, идеалом и т д.)
Так вот, этот путь будем называть так: путь индивидуальной метафизики. Или путь индивидуальной этики. Я сказал: этический, гражданский смысл мы выявили – это есть путь индивидуальной метафизики. То есть путь такого испытания мира, чтобы в этом мире был возможен «я» как самостоятельная, автономная инстанция. Как лицо. Это есть метафизика. Метафизический акт – каков мир и каким должен быть мир и какова реальность, чтобы в этом мире был «я» с этой моей претензией. С этим моим требованием. С этим моим испытанием. Уникальным и невербальным. От этого никто никого не может избавить. Напомню вам человека, глубоко родственного Прусту по типу испытания по типу мучения и проблемы, которую он решал средствами искусства, – это французский актер и режиссер, известный, скорее, как «теоретик» театра, Антонен Арто, который начал – то, что начал, – в 1922 году, а в этом году как раз умер Пруст. И я бы сказал, что, по моему глубокому убеждению и ощущению (хотя то, что я сейчас скажу, не претендует ни на какую филологическую или литературоведческую точность), в момент, когда умер Пруст, душа его переселилась в совершенно другого человека – в Арто, и совершенно в другом материале все то же самое проделывалось заново. То есть тот же самый внутренний метафизический поиск. Арто, как вы знаете, был теоретиком так называемого метафизического театра, или алхимического театра. И сейчас я просто поясню термин «алхимический театр». Я говорил, что текст есть нечто такое, внутри которого рождается личность того, кто этот текст создает. А чем занималась алхимия? Вы знаете, что она занималась поисками философского камня. Или философского золота, которое должно было рождаться какими-то трансмутациями. У алхимиков символы, то есть названия металлов и все химические операции в действительности были символами внутренней жизни и трансформации в ней. Они пытались рождать что-то в своих душах путем совершенно материальных построений. В случае алхимиков – химических, а в данном случае мы имеем в виду более широкое, принципиальное отношение к тексту вообще. Текст есть нечто такое, что может породить искомый философский камень. Именно текст порождает. А для Арто театр был машиной, которая своими сцеплениями, своей организацией должна была породить особое качество души. Или особое состояние души. Поэтому он называл театр алхимическим театром. Или метафизическим театром. И вот Арто – внутренне – то же испытание и тот же запрос к миру, как у Пруста, а внешне он связан с сюрреализмом, с Бретоном. Он участвовал в сюрреалистических манифестах 20-х годов начиная с 1924 года. Он с ними то сближался, то порывал. Сюрреалисты тоже были участниками того, что я называл героическим искусством, но в силу социального темперамента тех конкретных лиц, которые создавали это движение, прежде всего Андрэ Бретона (он всегда был болен тем, что можно назвать соблазном революционности или соблазном социальных преобразований; и разрыв между Арто и Бретоном произошел, кстати, по этому пункту), они обычно выясняли свои отношения путем манифестов. Отлучали друг друга от школы, то есть от этого движения, потом мирились шумно, опять же путем манифестов, под которыми подписывались (было очень модно подписывать манифесты в начале века). И Бретон в манифесте, в котором Арто отлучался от сюрреализма, употребил характерное выражение, что Арто пытается подменить революцию идеей преобразования внутреннего человеческого существа. Или человеческой личности (l'кtre – французское – означает и бытие, и человеческое отдельное существо, по-русски мы можем сказать: личность). Обратите внимание на словосочетание: преобразование самого себя или внутреннее преобразование человека (в отличие от преобразования массового социального бытия). Арто ему ответил так: «Что мне вся эта ваша революция в мире, если я знаю, что я останусь раненым и несчастным в самой сердцевине моей мясорубки? [190] . Арто сказал то, о чем мы уже говорили: что, как бы ни устроилось вокруг, нет «царского пути». Никто, ничто вне нас не избавит тебя от необходимости – какой? – помните, неумолимая воля Альбертины, или точка, в которой мы сталкиваемся, – страдать, любить, самому понимать. И – на чем был Арто «зациклен», – что ведь мысль, понимание нужно «рожать», а это почти что невозможно. Арто это испытывал как «мясорубку». Психический режим нашей жизни или нашего сознания работает так, что он не может произвести мысль. И точка, в которой мысль производится (я уже ее вам описывал), обладает одним свойством: она – то приходит, то уходит. И – как она приходит и уходит – неизвестно. Пруст улавливал ее через то, что он называл впечатлениями. Но он тут же признавался, что это есть действительное «я», или внутреннее, подлинное «я», которое мы фактически (прошлым нашим рассуждением) лишили психологических свойств и назвали, выделили какое-то бессубъектное сознание. Мы говорили, что речь идет не об ассоциациях во впечатлениях, а об испытании, и там нет субъекта, который что-то внутри ассоциации понимает и актами понимания связывает нечто в такую связь, которую мы называем ассоциацией. Там этого нет. Там события происходят. Мы не можем этому приписать субъекта в смысле классической психологии. Это некоторое сознание, и в то же время оно без меня, то есть без моего психологического «я», – если я действительно что-то испытываю и понимаю, то только тогда, когда оно присутствует. Например, в случае Пруста – когда оно было, только тогда он действительно пережил смерть бабушки, любимого существа. Действительно испытал – все остальное было знанием о том, что бабушка умерла. И там потрясающее не только описание, великолепное по своим литературным качествам, там настоящий анализ того, как может случаться в мире, чтобы мне что-нибудь действительно пережить. Не названием назвать – бабушка умерла, а пережить смерть бабушки. Разные вещи. Я вам говорил в свое время, что в тех явлениях, которыми мы занимаемся, одним и тем же словом называются разные вещи. Слово – одно, а вещь сама, то есть сознание или переживание, может быть, а может не быть. Может быть ее вербальная копия, и нет самого сознания. А когда есть само сознание? Когда есть какое-то «я», которое мы не знаем, некое бессубъектное, – тогда Пруст говорит о нем: что это за существо, вот то мое «я», которое, когда оно было, тогда я и пережил, понял, что бабушка умерла. Действительно испытал эту любовную связь, называемую переживанием смерти бабушки, то есть человека, которого любишь. Так вот, что это за существо? Я ничего о нем не знаю. И знаю только одно, что оно интермитентно [191] . То есть оно прерывисто. Иными словами, оно появляется, потом – пространство и время, в которых его нет, потом снова появляется, и весь вопрос в том, что если «я» есть, то есть я понимаю, испытываю полностью, или героически, если угодно, тогда, когда оно есть, то где же гарантии, на чем основано его появление или исчезновение? Для Арто такой проблемой была мысль [192] . Он имел в виду, что по психическим законам организованный поток наших деяний, нашего сознания и т д. работает в таком режиме, в котором появление упорядоченной мысли маловероятно. И если она появляется, то я не знаю законов, по которым я могу ее сам «рожать» в следующий момент и контролировать. Для него это было мукой мысли. И кстати, театр был одной из машин, которая должна была быть организована и построена так, чтобы с большей вероятностью рождать состояния, называемые мыслью. (Я ясно выражаюсь? Не очень, да? Хотя слова я употребляю простые, но понимаю, конечно, что это ухватить сложно. На это я могу ответить только так: понять то, что я говорю, можно лишь при условии, которое я уже ввел, – что вы сами это испытаете. Понять, что такое мысль, а я это описываю снова, можно, только если сами будете мыслить. Сами будете мыслить, и тогда все станет на место и будет понятно.) …Так вот, от этого нас никто не может избавить. Более того, когда человек говорит такую вещь, а я говорю это вслед за Арто (Пруст тоже не любил идеологические романы), то одновременно он отдает себе отчет и в механизме, который стоит за обликом революционера. Я его выражу так. Ведь вся проблема того, что я называю мужеством невозможного или героизмом состоит в том, что, что бы ни было, независимо от времени и места, я могу. Такой взгляд на мир предполагает, конечно, что человек принял фундаментальное одиночество, которое в этом имплицировано. Потому что в этом всякий человек один. Я должен вам сказать, что есть глубокая философская истина в следующем утверждении: действительная человеческая связь возможна только между одинокими людьми. Все остальные больше разобщены, чем им кажется. (Непонятно? А вы покрутите у себя в голове и приложите к своему опыту. Только предупреждаю: то, что я сказал, доказуемо.) Арто прекрасно понимал, и Пруст прекрасно понимал, – и поэтому они избежали соблазна социальности, – что отказ от идеи «я могу» находится на пути к какой-то успокоительной или утешительной иллюзии. Ведь связывать себя с преобразованием общества так, что если общество преобразовано, то я буду хорошим, означает, что я не могу жить в мире, потому что не имеет смысла мне одному быть высоким. Я могу быть высоким, только если все будет высоким вокруг меня. Вот пафос революционера. Почему они преобразуют общество? По одной простой причине: они боятся быть одними – такими, кого можно было бы назвать человеком. Механизм здесь тот же самый, что у Пруста, когда он описывает весь архетип своей любовной жизни, когда рассказывает о поцелуе матери. Схема простая: не могу быть один [193] . А это есть чувство, от которого Пруст избавляется путем целого романа. Избавляется, чтобы смочь быть одному. А когда человек боится, ему нужны успокоения и утешения. И тогда высокие социальные идеалы и мечты о лучшем обществе и есть это утешение и успокоение. Вот весь комплекс революционерства (в том смысле, в каком я говорил). И он для нас является обходом очень простой проблемы: я – здесь, в этой точке, и здесь и теперь мне нужно соединиться с самим собой. И с самим собой я соединяюсь, разрабатывая или прорабатывая впечатления.
190
Artaud, Antonin. L'Ombilic des Limbes. Gallimard, 1968. (A la grande nuit ou Le bluff surrealiste).
191
S.G. – p. 756.
192
См.: Artaud, Antonin. L'Ombilic des Limbes. (letres б Jacques Riviere)
193
S.G. – p. 756.См.: S.G. – p. 733; p. 787.
И когда Пруст занимается впечатлениями, он занимается не мгновенными ощущениями, не ловит мгновения, не углубляется в свой собственный мир, не предается коллективной игре воображения, а ищет реальность, имея в виду, что все то, что вырастает из нас самих, кует нам цепи рабства, но эти цепи можно разбить, если понять, что они выросли из нас самих, а не из мира. Я пока делаю предупреждение о том, как нам нужно понимать само место проблемы впечатления. Впечатление от колокольни, от деревьев, от пирожного «мадлен» и т д., – вы знаете, что мы под «впечатлением» всегда имеем в виду какое-то непосредственное ощущение, непосредственное чувство. Оно мгновенно, и кто-то может захотеть этим впечатлениям предаваться… Так вот, Пруст пишет в письме (1912 г.): «…ничто не является для меня более чуждым, чем искать в непосредственном ощущении (а казалось бы, что более непосредственно, чем то, что мы назвали впечатлением), и тем более в материальной его реализации (если я ищу непосредственного мгновенного ощущения, то я тут же осуществляю материальную реализацию – я наслаждаюсь), присутствие счастья. Любое ощущение, каким бы бескорыстным оно ни было (у нас есть корыстные ощущения, связанные с нашими аппетитами к еде или сексуальными аппетитами и т д., а есть «высшие» ощущения – я наслаждаюсь запахом розы, я ведь не могу ее сожрать), запах, ясный луч света, если они присутствуют, то я чувствую, что они слишком еще находятся в моей власти, чтобы быть мне счастливым» [194] . Повторяю, присутствующее ощущение не может быть тем источником, о котором мы говорим, потому что, пока оно присутствует, оно еще от нас зависит (помните, я говорил вам: независимо от нас запечатленное и т д.) в том смысле, что мы же им пользуемся. Когда запах розы присутствует, он от нас зависит в том смысле, что мы наслаждаемся запахом розы. Или пирожное «мадлен» присутствует тем, что я чувствую, наслаждаюсь вкусом пирожного, и именно присутствие этого вкуса никогда не откроет ворота для воспоминаний, которые заложены в этом пирожном. Оно стоит на дороге этих воспоминаний. Пока это пирожное «мадлен» в моей власти, то есть во власти моего использования этого пирожного путем поедания и наслаждения вкусом, я еще не имею счастья. «Но когда одно ощущение напоминает другое, когда я их испытываю между (опять слово „между“) настоящим и прошлым (весь роман о прошлом, казалось бы, а вот видите, как опасны слова и как важно понимать; потому что понимать можно, только понимая, а все иное не есть понимание; и вот, оказывается, нет никаких непосредственных ощущений и нет никакого прошлого, то есть не о том, что мы имеем в виду под прошлым, идет речь)». Пруст писал письмо принцессе Бибеско и поэтому в скобках сказал, что здесь невозможно разъяснить, почему «не в прошлом», а «между». Когда между прошлым и настоящим, тогда «я могу испытать счастье… Если я не перестаю желать, то я могу сказать, что я никогда не надеюсь при этом». Опять другой тип стояния. Героическое стояние – в отличие от революционных требований к миру. Революционеры надеются, а в нашем мире, в котором мы ходим, – в мире метафизического мужества, или мужества невозможного, – нет надежды. А есть только одно – найти или постоянно воспроизводить в себе основу, или, как я говорил в случае Арто, – машину – чего? вечности желания. Или самовозобновления состояний, в которых ты что-то понял, полностью испытал, был счастлив или несчастлив, – через несчастья тоже можно что-то узнавать. Поэтому все действенные состояния, то есть реализованные, сами себя исчерпывают, в отличие от тех состояний, которые ищет Пруст, – в которых состояние возобновляет причину своего собственного появления. Речь идет здесь о бесконечных или вечных впечатлениях, которые повторяются. И вот это повторение есть ритм скрытой жизни реальности. (Не той реальности, которую мы видим нашими глазами, в которой делания исчерпываются с удовлетворением желания. Реализуются практически и тем самым исчерпываются.)
194
См.: Centenaire de Marcel Proust, p. 61 (lettre б la princesse Bibesco).