Психологическая топология пути
Шрифт:
Так описывая, я фактически говорю о том, что пифагорова точка или пифагоров миг есть сфера. Некоторая большая область, на поверхности которой мы находимся. Почему я и называю ее сферой и говорю о движении к центру. Точки этой сферы таковы, что из любой точки, если ты двинулся по линии, ты будешь заброшен в центр. Это пространство, во-первых, отличается от предметного, нами наблюдаемого реального физического пространства, и, во-вторых, отличается от логического мысленного пространства. Очень странное отличие… Пруст все время сталкивался с проблемой, что рядом с теми вещами, которые он испытывает, существуют еще некоторые вещи, которые он ощущал, так сказать, как вербальное покрытие. Например, метафоры могут быть искусственными или головными (с чем угодно можно сравнить, это зависит от личной изобретательности, что только данному человеку может прийти в голову), и они всегда производят ощущение чего-то вымученного, чисто интеллектуально-рассудочного. Пруст часто сталкивался с этой проблемой в связи с другими писателями и описывал это так, – что есть некоторое движение описания, которое уже не есть движение самого содержания или самой вещи, а есть движение изобретательной
553
См.: Ibid. P. 396—397.
Так вот, фактически оказалось, что мы имеем дело не с пифагоровой точкой, – целая область, сфера и мы – существа, живущие на этой поверхности. Но у нас есть прорастания, идущие и в глубь сферы. То, что мы создали включением, остается в сфере, – а с нашим сознанием, которое на поверхности сферы, мы это потеряли, не знаем. И соединиться могут точки на поверхности сферы – одно состояние сознания, в котором я полуузнал, с другим состоянием сознания, в котором я еще что-то полуузнал, – проходя пути внутри сферы, а не в движении по поверхности. Потому что движение по поверхности есть движение собирания только информацией и знанием. А там (как мы установили, туда ничего нельзя добавить), оказывается, есть какой-то нырок и в сферу. Тогда в сферу мы можем допускать те состояния, которые являются продуктом пройденного пути. Пути – на котором воссоединились сами полупути. То есть воссоединились составные части некоторого неделимого впечатления, и неделимо расположенного, тем не менее, на большой области, называемой нами сферой. И вот появляется живое состояние как результат пути. Состояние, скажем так, некоторого тела, занимающего это пространство. То есть мы вынуждены предполагать существование особого рода тел этого движения. И на путь этого предположения нас толкает и тот факт, что мы установили особого рода чувствования, которые не есть чувствования какого-либо органа чувств, а есть то, что Блейк называл расширенными и новыми чувствами. А чувствовать могут только тела. И это означает только одно: у нас вообще исчезает среда – как отделенная от наглядно выделенного нами индивида. Мы этого разделения (среды и индивида) уже не можем иметь, потому что до этого ввели закон пути, состоящего из двух полупутей (Konkav и Konvex), где это внутреннее и внешнее перемешалось. То есть мы не имеем, в строгом смысле слова, индивида, отделенного от среды некоторой непроницаемой поверхностью. (Мы таковы, так мы видим. Такое видение мы должны в себе придержать.) Так значит, мы потеряли четкое разделение среды и человека. А это означает, что мы должны о такого рода вещах мыслить, блокируя или придерживая традиционное различение между материей и сознанием, душой и телом, пространственным и непространственным, внешним и внутренним и т д. Мы должны их придерживать – то, о чем мы рассуждаем, находится вне применимости этих различений. Я говорю, что мы должны мыслить так. (Я не могу указать вам другого тела, чем то, которое вы видите.) Думать о некоторых свойствах нашего сознания, не принимая этих различений. Потому что,
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Встреча с философским словом – всегда встреча с самим собой, труд и радость самооткровения. «Узнавание себя в мысли философов» (Мамардашвили) есть, в сущности, единственный неподдельный отклик на нее: узнать в ней не себя – «Это же Эммануил!» – значит, пройти мимо. Пройти мимо – значит, не узнать собственного имени.
Не обязательно выдавать себя за философа, чтобы признаться: наши «впечатления» от прочитанного и научные «оценки», наши пересказывания «своими словами» метафизических идей с разъяснениями того, что автор «имел в виду» (тут все слова надо ставить в кавычки), – все это стоит немногого. «Свои слова» здесь – чисто риторическая фигура, знак самозванства. Они должны быть доходчивыми (и от этого – доходными), но они не могут быть настоящими: в местах общего духовного пользования ни у своих слов. ни у своих глаз нет права голоса – здесь либо смотришь на мир чужими, готовыми к употреблению глазами, либо попросту не видишь истины, которая на всех одна. Понятно, отсюда кажется абсурдным правило Мамардашвили: «Читать в себе!» Но самого философа, «гражданина неизвестной Родины», это смущало мало. В мире Духа достанет и других – необщедоступных мест, где, возможно, никто не знает, кто ты и откуда, но зато и не спросят, если откроешься, что ты тем самым «имел в виду», или «хотел сказать». Здесь все слова и имена – собственные: и у Канта, и у Пруста, и даже у грузинского Стола. И здесь – и только здесь – Родину разум не проверяет на «оправданность» и «полноценность».
Конечно, кроме внешних оценок и толкований, есть и другая возможность для отклика – поделиться «личными воспоминаниями». Но едва ли им тут место: слишком непростым было отношение мастера к «этой Родине» (к России, к Грузии и к этому городу: «Люблю Питер – возможно, правда, потому, что он умирает»), как, впрочем, и к собственным публикациям, и слишком строго сам он следовал древнему правилу – «не плакать, не смеяться, но понимать…»
Итак, дело за малым: узнать себя в слове философа. Что говорит о нас – о каждом из нас – Мамардашвили, когда говорит о трансцендентальном синтезе, о феноменологической редукции. о метафизических «машинах времени», о Боге, о коррупции, о «сознании вслух» и т д.? О чем он в нас не перестает повторять, сколь бы ни разнились его сюжеты и сколь бы ни были изменчивыми его профессиональные пристрастия? Словом, в чем смысл философского события встречи с его письмом?
«Философия, – утверждает Мамардашвили, – есть способность отдать самому себе отчет в очевидности». Очевидное – непосредственное содержание мышления. Мы думаем, во всяком случае, то, что нам ясно, – ясно само собой, без всякой метафизики. Зачем же нужны тогда философы? Разве не убеждаемся мы сплошь и рядом, что думаем «так же», как они? Разве нас не радует, когда метафизические истины – «в одну реку не войти дважды» и т п. – при ближайшем рассмотрении сбрасывают с себя одежды бессмыслицы и обнаруживают в нас способность к пониманию – к бытию в большом времени, где нет места «собственности» на мысли и суемудрию?
Вопрос, однако, вот в чем: как возможно это «ближайшее рассмотрение», а значит, и приносимая им радость, т е. та именно радость, которая и есть знак встречи с самим собой – с исполненностью смысла, ради которого жив человек? Что может быть ближе, чем ближайшее – очевидное, сами собой, безо всякого усилия разумеющиеся вещи? «Ближе» – только само усилие. Оно и составляет сущность философского прорыва человека к самому себе, к восторгу полета над суетой повседневности, опыту собственного – никому не «принадлежащего» – мышления. Философия была бы никчемной, и Мамардашвили, не зная нас, ничего бы о нас не сказал, если бы не демонстрировал всем своим творчеством – «через труд свободы не перескочить».
Если философия позволяет мышлению состояться и если мысль живет лишь постольку, поскольку любима, то это не значит, что философский текст по преимуществу – «Ода к радости»
Оборотная сторона радости – страдание (и сострадание). Оборотная сторона философии – наука. Наука о «содержании мышления». Именно этим была она всегда для Мамардашвили, ученика Декарта и Канта. Это наука о сущем в мышлении – о том, о чем, почему и каким образом мы не можем не думать. отдаем ли себе в том отчет или нет. Но такая наука, очевидно, может состояться только в том случае, если на деле мы не знаем своих собственных мыслей. т е. у нас о них – ничуть, никак не скрытых, – есть только «мнение». На «неизвестной Родине», гражданином которой является всякий подлинный художник, между миром и творцом нет посредников: словами Ростиньяка, брошенными Парижу, – б deux maintenant – «теперь между нами». Так вот: именно теперь, «между нами» – когда мысль чиста и безупречна, когда душа, по формуле Платона, «сама с собой говорит», – именно теперь вдруг выясняется, что она лжет самой себе – уже постольку, поскольку полагает, что такое невозможно, что ей просто «ничего не остается», кроме как говорить самой себе Правду (ту самую, что, по Розанову, которого Мамардашвили необычайно ценил, – «выше Бога»). К сожалению, остается. Об этой страшной тайне вся философия Мамардашвили: о том, что «знать» свою духовную Родину может лишь не помнящий родства; о том, что умозрение и откровение, истинность и искренность онтологически неразрывны, и если разрыв между сущим на словах и сущим на деле в пределах мышления вообще может быть преодолен, то лишь при условии предваряющего всякую теорию эпистемологического усилия феноменологического синтеза бытия как откровения.
Так устроен мир: «Все необратимо, и не сделанное нами никогда не будет сделано».
И так для духа устроено родное: «Если ты родился и не спасся, пока был жив, то ты будешь все время заново и заново рождаться». Живы Данте и Пруст. Живы Декарт и Кант. «И если жив Кант, то жив и я». И если жив я, то жив и Мамардашвили.
Николай Иванов