Психологическая топология пути
Шрифт:
Прустовский роман («Под сенью девушек в цвету») получил сразу же после войны Гонкуровскую премию – тогда, пожалуй, самую престижную во Франции. Хотя первый том практически был напечатан Прустом за свой собственный счет в издательстве Грассе, и этот первый том был отвергнут издательством Галлимар, в котором потом уже Пруст будет печататься. Эти возникшие недоразумения были связаны с темой впечатлений или мгновенных ощущений, они были связаны с тем, что роман написан от первого лица. Конечно, все восприняли роман как исследование автором самого себя – как конкретного психологического «я», нечто вроде биографии, мемуаров и пр. Но это ничего общего не имеет с замыслом Пруста. Так же, как под впечатлением он не имел в виду мгновенных психологических состояний, так и под «я» он не имел в виду «исследование» – в отвратительном смысле «копания» в самом себе, как говорит Пруст [195] . У него не могло быть мемуаров, потому что он прекрасно понимал, что если мы пишем мемуары, то есть рассказываем о конкретных событиях, и к этим событиям слишком близки (мы ими наслаждаемся, применяем себе на пользу или страдаем), то мы не можем найти истину по одной простой причине: мы свободны от композиции, от фиктивной конструкции. А фиктивная конструкция есть единственное, что в своем пространстве может родить истину и смысл. То есть сильная композиция как бы вытягивает из куска мяса, пронизываемого мгновенными ощущениями, наслаждениями, радостью, огорчениями, конкретными событиями, которые мы все практически используем, вырывает из этого куска мяса, который сам, по режиму психического своего функционирования, ничего не может родить, – вырывает из него истину и смысл. И поэтому, чтобы понять, что с нами происходит, не мемуары нужно писать, а нужно врать. То есть иметь фиктивную композицию романа, структуру или сильную форму. Пруст говорил о кафедрале, о соборе [196] . Собор как нечто, что внутри себя рождает историю (собор ведь не есть изображение чего-то). Короче говоря (я добавляю это к проблеме героического искусства или того, что артисты, художники смещались к героизму тогда, когда общества смещались к рабству), художники поняли, что произведение есть что-то, что не описывает нечто вне самого себя, являясь, словами Пруста, тогда бессмысленным дублем реальной жизни [197] . И тогда действительно разумны слова Паскаля. Вы знаете, очевидно, он говорил, иронически, о живописцах так: «Почему-то принято придавать какое-то значение в живописи изображению лица, которое не имеет никакого значения» [198] . Так вот, для Пруста искусство не таково – оно не есть описание чего-то. Значит, художники поняли, что – я называл это сначала композицией или сильной формой – произведение есть такой объект, который не есть реплика или зеркало других объектов. Он сам рождает в себе свои собственные содержания, в том числе рождает и в человеке, который пишет это произведение или его понимает и воспринимает, поскольку оно совпало с его личным опытом. Оно дает ему машину производства смысла. И эта машина смысла, мы теперь понимаем, находится в отрыве от непосредственности наших впечатлений и от практических реализаций. Пруст говорил так: «…я как бы никогда не испытываю, не переживаю нечто в мгновение самого переживания. Чтобы мне пережить объект, мне нужно с ним расстаться» [199] . Так же, как цветы Бальбека, цветы юности, Пруст переживает в Париже – в другом месте и в другое время. Уже взрослым человеком. Любить одно в другом, и не тогда, когда это непосредственно с тобой, – таков путь поиска смысла впечатлений у Пруста. И кстати, то, что я сейчас сказал: понимать – после того как что-то произошло, и любить, и испытывать, когда уже объекта самого нет, то есть воссоздавать в своем сердце, – Пруст делает это предупреждение в письмах [200] . Короче говоря, как всякий творческий человек, Пруст столкнулся с тем, что его творческий труд сразу же породил культурную тень, или культурный эквивалент его самого, который заслонил и исказил смысл самого труда. (Такой странный, обидный,
195
См.: S.B. – p. 640. T.R. – p. 1041.
196
См.: S.B. – p. 89, 141. T.R. – p. 1040, p. 1044 – 1045.
197
См.: T.R. – p. 874, 871; S.B. – p. 418.
198
См.: Pascal. Pensees. Misere de l'Homme, p. 1121.
199
См.: Centenaire de Marcel Proust, p. 67 (lettre б madame Catusse).
200
C.G. – p. 92.
Следовательно, когда мы занимаемся проблемой впечатления, нам нужно представить себе следующую картину. Со словом «впечатление» у Пруста чаще всего связано следующее слово: dislocation – дислокация (или разрыв), которое можно описать так. Все наши впечатления длятся во времени. Это время может быть минимальным, но впечатления все равно длятся. То есть одно впечатление переходит в другой момент времени самого себя. Оно – длится. А то, что Пруст называет впечатлениями – они не переходят в следующий момент времени и вызывают разрыв временной. Скажем, впечатление от колоколен – та необъяснимая радость, которая вызвана видом колоколен, – она не переходит в следующий вид или в следующее впечатление о колокольнях. Следующее появление колоколен не имеет ничего общего с состоянием самого впечатления. Выразимся так (и тем самым введем понятие времени) – впечатление есть такая вещь, в которой я – испытывающий впечатление – ввожу различение между мной, который ищет смысл впечатления или хочет понять его, и мною, который испытывает это впечатление. Повторяю, есть различие между испытывающим «я» и понимающим или пытающимся понять «я». То есть я не совпадаю со своим собственным состоянием. Это ясно? Да? Если я думаю об ощущении или сознаю ощущение, то «я» не есть это ощущение. Я отличил себя – от чего? – от самого себя. А что такое время? Простое интуитивное определение времени как такового: время есть отличие предмета от самого себя. А пространство есть отличие одного предмета от другого предмета. Повторяю, пространство есть различенность предметов, а время есть отличие предмета от самого себя. То есть единственное, что отличает предмет от самого себя, есть время (в этом случае – когда мы в чистом виде это понятие выделяем; предельное различие, минимальное – это отличие его от самого себя). (Предметы в пространстве могут отличаться многими свойствами друг от друга. Но различие как таковое их друг от друга есть пространство. То, как они, не употребляя никаких других свойств, отличны друг от друга, – это есть их расположение, или есть пространство. Они занимают разные точки в пространстве – разные предметы.) Так вот, я отличил себя от состояния – это есть время. И это отличие не входит в следующий момент моего же длящегося состояния. Скажем, я продолжаю видеть колокольню. «Я» как ищущий смысл (или состояние, взятое со стороны своего временного различия) не совпадает с состоянием самого этого переживания или впечатления в следующий момент времени. Оно не перетекает в него и вызывает то, что Пруст называет дислокацией, или разрывом. И рождает как раз тот промежуток, который между. Между, как я говорил, прошлым и настоящим. Такая дислокация может быть между – вот какое-то прошлое воспоминание одного и того же предмета наслаивается на сегодняшний его вид, и они не совпадают – то есть прошлое воспоминание не имеет того окружения предметов, которое имеет сегодняшнее восприятие. Оно не может с ними соединиться и тем самым вырывает восприятие из контекста. Значит, каждый раз мы имеем дело с вырванными из контекста ощущениями. Ну, скажем, когда я иду (вслед за Прустом) по мощеному двору дворца Германтов и при этом неровность плит возрождает в моем сознании (живыми запахами, звуками) Венецию, потому что там я когда-то споткнулся о неровности площади у собора святого Марка, то ясно, что я иду не по двору Германтов. То есть последовательность хождения, или впечатление хождения, не разорвана. Акт хождения не вкладывается в самого же себя в следующий момент времени, это – дислокация. Такого рода впечатлениями могут быть любые. Такая дислокация возможна. Скажем, Альбертина говорит мне что-то – но независимо от содержания говоримого, то есть какого-то рационально организованного сообщения, которое адресует мне Альбертина, у меня есть впечатление от качества ее голоса и от того, что она покраснела. Чтобы вам было понятно, что я имею в виду под впечатлением, которое никакого отношения к фактам пока не имеет, – я могу утверждать, что я ведь, будучи юношей, ничего не знал реально о том, что происходит в обществе, более того, я, конечно, не знал, как оно устроено, но я чувствовал только одно, что язык газеты не может быть языком действительности. У него было качество – чего? Не по содержанию – я в содержании не мог ничего понимать, ничего не знал, я не знал противоположных фактов, у меня были какие-то другие впечатления – качество языка было для меня впечатлением. То есть – тем, что потом повторялось как мотив, потому что магически на меня действовало: вызывало во мне ясное сознание, что таким языком правды не изъяснишь, и в то же время требовало продумывания, то есть имело внутри себя будущую историю или свое время. Не время моей эмпирической жизни и хаоса ее впечатлений, а время, условно скажем так, своего мотива. Или – внутреннее время мотива. Повторяющегося, или имеющего ритм. Ведь те впечатления, на которых Пруст застрял в какой-то момент времени, – они, подминая под себя его реальную жизнь, повторяются своими связками в его последующей жизни. Как запах уборной, – он повторяется сценой комнаты «женщины в розовом», потом это повторяется реальным переживанием любви Свана и Одетт и т д…
Следовательно, впечатление может быть не только от колоколен, пирожного и т д., оно может быть и идейным, или идеологическим. Мы в любых областях можем испытывать нечто, называемое впечатлением. Нечто, что вызывает в нас такую дислокацию, – то есть впечатлению не находится места в содержании самого же впечатления, в содержании ощущения, которое я продолжаю испытывать, и оно подвисает. Где-то. И оно как раз предполагает, что я ничем его не разрешаю. Я остаюсь при нем: не пытаюсь на его место поставить знание, не пытаюсь, скажем, заменить страдание от смерти любимого человека мыслью о том, что можно любить и других людей. И мне кто-нибудь скажет – зачем же ты страдаешь, ведь, во-первых, полюбишь другого, или, если я раскаиваюсь в каком-то поступке, он мне скажет – ведь прошлое нельзя сделать небывшим, поэтому твое раскаяние бессмысленно… А в действительности вся проблема организации нашей душевной жизни состоит в том, чтобы остаться в «недеянии», как я говорил. То есть никак не разрешать переживания. Наши реакции, реактивные наши состояния толкают нас на то, чтобы разрешать как-то. Ну, скажем, убили друга, я мщу, убивая обидчика. Или, скажем, убили солдата, значит, можно сжечь деревню, в которой его убили якобы из-за угла или не по правилам. Это есть якобы переживание смерти друга. И вот есть две разные вещи: переживание смерти друга, в котором ты застрял, то, что я называл трудом жизни, и есть реактивное разрешение: зачеркивание самого переживания путем действия, в котором якобы это переживание реализуется. Эти действия могут быть любыми. В войне, скажем, действие мести. И там никогда человек не узнает смысла. То есть он никогда не увидит ни себя, ни своего врага с обеих сторон тела. И он никогда не поймет судьбы и будет игрушкой реакций, реактивных состояний. А если амплифицировать эти состояния, которые есть у десяти, у двадцати, у ста субъектов, то мы получим в масштабе общества целую фашистскую истерику, которую мы могли видеть в 30-е годы. Значит, мы получаем крупные, глобальные общественные явления. Из чего? Из механизмов индивидуальной психологии или индивидуальной метафизики. Психология – когда мы не проделали метафизической работы. А метафизическая работа в данном случае есть работа труда жизни: ты стоишь на месте и ничем не заменяешь состояния или впечатления. Пруст говорит, что он всегда избегал материальной реализации впечатлений. Он понимал, что если прервать движение впечатления другим каким-то движением, то там разовьется совершенно другая судьба. И другие нити. В том числе нити рабства. Кстати, прерванные движения могут быть патогенными. Я уже в случае общественном говорил, что они могут быть патогенными. То есть могут развязать глобальные социальные явления. Но и в психической жизни как раз те вещи, в которых мы не временили смысл, сомкнувшись с объектом, – он прервал состояние, разрешив его, – могут, уложившись в глубины нашей души, оказаться патогенными и рождать в последующем, актуализируясь, болезни.
Теперь точка того, что я раньше назвал трудом жизни, то есть каким-то прямым ударом истины, внутри которого я должен держаться (держа этот удар) и ни в чем его не растворять, что, конечно, предполагает определенное мужество, – эта точка обрела еще другие характеристики, связанные с впечатлением. Нам нужно представить эту точку как бы подвешенной. Ведь что такое – труд жизни? Труд жизни есть некоторое состояние дления, при котором ничего не происходит. Некоторый внутренний акт, который не имеет никаких продуктов. Мы как бы ждем. Греки называли такое состояние известным вам словом «апория», но оно сейчас для вас – его контекст – может быть неожиданным, и контекст этот раскрывает этимологический смысл этого слова. Апория – какая-то логически противоречивая ситуация, скажем, – суждений, мыслей. А в действительности, этимологически, апория означает у греков непроходимое место. И с этим непроходимым местом они связывали другое гениальное слово, называемое «амехания». Это полный эквивалент восточному термину недеяния. И все герои греческих трагедий всегда оказываются в состоянии амехании, когда нельзя впасть в сцепления, то есть когда нельзя делать ни того, ни другого. Все сцепилось так, что и там есть истина, и здесь есть истина, и там попадешь в сцепление какого-то реактивного механизма, и здесь попадешь в него, и ничего другого не дано. И можно только ждать. Это – амехания. И это есть одна из разновидностей полного и завершенного состояния. Зрелости. Амехания у греков всегда была связана и с акмэ. То есть с периодом человеческой зрелости, или взрослости. В отличие от инфантильности, о которой я говорил. Инфантилизм оказался целым мировоззрением – мир для инфантильного человека состоит из злых и хороших предметов. Одни все время в заговоре против меня, а другие должны меня по головке гладить. И по какую сторону Пиренеев больше любят русского человека… Или как если бы наш герой Марсель спрашивал, по какую сторону калитки Комбре больше его любят. А он ставит другой вопрос, вцепившись в впечатление, он ставит вопрос о смысле. Как ставит его Гамлет, который на все реагирует в амехании, то есть в недеянии, но реагирует – внутренним деянием. Деяние поиска – что это значит? Каков смысл всего этого? И кстати, я должен вам сказать – пример мучения Арто. Это была, действительно, абсолютно безумная фигура (он и в самом деле потом сошел с ума), который реально – на своем теле – пережил состояние, что мысль случайна. И когда она есть, это самое большое чудо, и за нее нужно платить своим телом. То есть этой мыслью должна быть плоть. Я ее должен дать. Французский художник Андрэ Массон, который в свое время был связан с сюрреалистами, и многие книги сюрреалистов выходили с его иллюстрациями, назвал Арто – «наш Гамлет». И действительно, это был реальный, живой – не из книги, реальный Гамлет во французской культуре.
Значит, я напомнил вам амеханию, то есть подвешенное состояние. Некоторая точка вашего пребывания, апория, непроходимая точка – в ней преданы амехании, то есть недеянию. Подвешены. С этой точкой совмещено впечатление. Оно как бы заставило остановиться в этой точке, называемой амеханией или апорией. Подвешенная точка – на которую происходит собирание с разных точек пространства и времени. Вот в этой амехании наш герой собирает в Бальбеке, и в эту же точку собирается с точки Парижа, с точки двора Германтов, где он идет по мостовой, и с точки Венеции. То есть связь различных точек пространства и времени дается не по нашей последовательности – и пространственной, и временной, а они берутся как произвольные точки, соединяемые только по закону этой подвешенной точки. С этой точки я как бы выбираю с разных мест пространства и времени. Это есть ткань. (Кстати, в математике есть очень похожий образ такой выборки точек, когда имеется, скажем, четыре точки, задается какая-то одна точка, выбираются произвольные две из этих четырех, потом из новой точки, которая есть сплав этих трех, снова выбирается и т д. Это необязательный образ, я просто говорю, что такие вещи в математическом воображении проигрываются.) Так вот, дело в том, что мы имеем дело с опытом человека, который на своей шкуре испытал, что то, что происходит в реальности, происходит по законам такого собирания. Движением – не в реальном пространстве и времени – на подвешенную точку (если ты не задержался) наслаиваются выбором из различных, разнородных точек (в том числе из прошлого; что, кстати, не обязательно, – точки могут быть и одновременными). И мы знаем, что такое построение нашей душевной жизни очень деликатно. Фактически ей ничто не гарантирует, чтобы она держалась. Чтобы она вообще была. И вот это есть испытание Антонена Арто. Он знал, что мыслить можно – только подвесившись и выбирая с различных точек, а гарантий для этого нет. Это место, на которое или из которого выбирают, приходит и уходит так же, как прерывистое или перемежающееся «я» у Пруста. Откуда приходит и куда уходит? И Пруст отвечал на вопрос – куда уходит – очень сложно и в то же время просто. Он отвечал на этот вопрос темой непроизвольного всплывания воспоминания. Если я задержался, подвесил свой опыт в амехании, то я могу разобраться в испытанной мной дислокации (в смещении, разрыве), могу пройти в созданный дислокацией разрыв, промежуток разрыва, пройти могу, задержавшись и трудом, и там мне помогают сами непроизвольные воспоминания. В русском языке нет точного перевода французского слова, которое одновременно является и религиозным понятием и религиозным символом, это – grвce, милосердие Божие. Мы вот так напряглись… и там, где нет оснований, иногда нам помогает grвce, Божественное милосердие, а Пруст скажет: grвce, милосердие непроизвольных реминисценций [201] .
201
См.: Centenaire de Marcel Proust, p. 65 (lettre б Rene Blum).
Да, должен вам сказать, что Пруст для своего романа – и это важно для grвce, потому что я сказал: откуда приходит и куда уходит перемеживающееся «я»… (Мы не можем захватить его в свою собственность и считать, что оно впредь все время будет. Что-то другое в мире должно сделать так, чтобы оно появилось у нас. Ну, ясно, что мы должны поработать. Должны подвеситься в длящемся опыте, то есть в недеянии или в амехании.) Так вот, Пруст колебался между двумя названиями для своего романа. Он выбрал известное вам название «В поисках утраченного времени», и сейчас я коротко вам определю, что значит «утраченное время». Прошлое время (которое является нашей проблемой) – то, что я назвал словом «временили». То, что временилось внутри амехании: задержанного или длящегося, или подвешенного опыта. А потерянное время – это то, которое не временили. Вот, например, действие такое: Гамлет узнал, причем тень ему сказала, – как можно верить тени, когда даже людям нельзя верить, потому что люди являются тенью самих себя, своих собственных мнений или мнений общества, а он поверил тени – и сразу выхватил шпагу и пронзил ею своего отца. Вот эти действия являются потерянным временем, по терминологии Пруста. Он так прямо, конечно, не говорит. Но по смыслу это именно так. То есть время, которое не временили, есть потерянное время. Время, которое временили, тоже уходит в прошлое, может быть забыто и может войти в какие-то предметы, но оно имеет шанс восстановиться в памяти. Всплыть непроизвольно, поскольку мы над ним работали – временили. А вот то, что не временили, будет в аду. Будет вне бытия, или за бытием. И вот, пояснив смысл потерянного времени, я возвращаюсь – Пруст колебался и выбрал название «В поисках утраченного времени». А манило его и другое название: он хотел назвать всю свою эпопею «Интермитенциями сердца». А в итоге только одна главка в одной из частей романа называется «Интермитенции сердца», или – перемежения сердца. Ну, мы понимаем, что «сердце» здесь можно заменить перемежениями бытия, перемежениями «я», или интермитенциями «я», интермитенциями сердца. И вот что пишет Пруст в связи с тем, что нужен некоторый отрыв, или отстранение, от самих себя во времени, которое и есть время. Отстранение от самих себя и есть время в чистом виде. Или время амехании, время недеяния. Или есть время апории, то есть непроходимого места. Отстранение от себя и есть единственный путь, на котором мы что-то в себе и в других можем познать, и оно создает какой-то промежуток – между. Между прошлым и настоящим есть какое-то зияющее между, созданное дислокацией. Или открытое, разверстое дислокацией. Что же в этом «между» нас может держать? И Пруст пишет так: «Я выбрал общее название: В поисках утраченного времени. Эта книга в высшей степени реальная…» Характерный оборот – непосредственное восприятие, которое сразу находит слова, которые кажутся необязательными, но если понимаешь это восприятие, то тогда они точно стоят на месте; итак, эта книга о реальности скрытой, повседневной, то есть о реальной реальности, скажем так. (Дальше в скобках идет очень сложная фраза, но я не виноват в данном случае; она сложна, поскольку в письмах Пруст мог позволить себе такую плохо артикулированную фразу; в романе он позволял себе длинные фразы, но они имеют четкую, фантастическую артикуляцию.) Я повторяю: «Эта книга в высшей степени реальная, но в некоторой мере поддерживаемая в порядке имитации непроизвольной памяти [202] …» [203] . Обратите внимание, что имеется в виду не описание весны плохими художниками, а имеется в виду сама весна. Дать саму весну или дать само воспоминание, воспоминаемое событие. Не картину его, а оно само – в собственном лице, собственным существованием, собственной персоной, как выражаются в XX веке феноменологи. Здесь закрывается скобка и дальше идет фраза, из-за которой я привел эту цитату. Теперь опустим скобки, которые нам тоже были полезны, и прочитаем без этого интермеццо скобок: «…в высшей степени реальная книга, поддерживаемая, в порядке подражания непроизвольной памяти, милосердием, корневищем воспоминаний» [204] . То есть реминисценцией – уложенный корень реминисценций может в порядке милосердия, послав тебе непроизвольное воспоминание, связать то, что для связи своей не имеет гарантированных оснований или само собой отлаженных и работающих механизмов, на которые можно было бы положиться, а самому отвернуться в сторону, лечь поспать… (Так же, как мы сейчас, в XX веке, в нашей стране все спим и думаем, что на летающих тарелочках будут всякие чудеса появляться, – разновидность общественного сновидения. Или когда мы, как дикари, которые своей пляской пытались вызвать дождь, ритуальными плясками пытаемся вызвать обилие продуктов, которые на нас посыпятся.) Значит, у нас есть внутренний корень. Ну, представьте себе – я сказал: «подвешенная точка», наложите ее на образ дерева, у которого есть корень (древний символ), – ведь те законы духовной жизни, которые мы сейчас провозглашаем вслед за Прустом, на опыте Пруста, они гласят, что для подвешенного места точками, выборка которых происходит с этого места, могут быть и моя точка – здесь, и точка «дикаря», несколько другая…
202
которая, по-моему, хотя Бергсон не делает этого различения, является единственно верной, поскольку произвольная память (то есть организуемая нашими волевыми и сознательно контролируемыми усилиями; скажем, я вспоминаю то-то, восстанавливаю факты и т д.) ума и глаз дает нам от прошлого только неточные факсимиле, которые не более похожи на реальность, чем картины плохих художников на весну
203
Ibid.
204
Ibid.
ЛЕКЦИЯ 12
12.05.1984
Мы говорили о том, что есть какая-то внутренняя длительность, или длящееся действие, или вечный акт, скрытый, на основе которого в человеческих существах появляются какие-то состояния или впечатления, вырастая из некоторого корня, который я назвал невербальным корнем испытания и привел вам метафору мирового дерева, воспользовавшись тем, что у самого Пруста эта метафора фактически разъясняется в растительных терминах. В терминах корневища или черенка. И этот черенок обладает странным свойством: внутри производимого им действия нет нашей человеческой последовательности. Той последовательности, которую мы наблюдаем, в которой человек живет, проживает свой срок жизни, потом живет другой человек и т д. Можно сказать, что термины той длительности не есть (я приводил примеры этого в другой связи) термины, конечным образом разрешимые в рамках условий и границ человеческой жизни. И поэтому когда мы говорим «корень» или «мировое дерево», то мы имеем в виду не индивидуальное явление, свойственное человеческой психологии, а что-то такое, для чего как раз и понадобился символ. Например, мирового дерева; оно является символом целого сознательной жизни, вернее – исполнением всей сознательной жизни в некотором совершенстве. И при этом считается, что в реальной человеческой жизни, в жизни отдельной человеческой особи это не случается. Я говорил вам, что в тот момент, когда мы целиком собою владеем, в этот момент мы умираем. То есть, когда совершенство к нам приходит, жизнь от нас уходит. И такого рода состояния (я их называл героическими состояниями, состояниями полного свершения и т д.) нельзя ни повторить, ни продлить. И следовательно, если что-то происходит, то мы находимся не снаружи того, что случилось, – потому что, если бы мы были снаружи, тогда то, что случилось, можно было бы повторить или продлить, – мы находимся внутри. Иначе говоря, мы должны представить весь этот ход сознательной жизни как бы находящимся внутри символа мирового дерева – все пространство, которое занято прорастаниями из некоторого корня этого мирового дерева. И поэтому в принципе можно считать, что я сегодня длю состояние какого-то человека, который жил тысячу лет тому назад (поэтому я приводил пример «дикаря»). Следовательно, мы как бы так должны анализировать наше сознание, в том числе и то, которое проявляется в произведениях искусства, что для нас не должно быть принципиальной разницы между мной и моим состоянием, – я говорил, что время есть отличие предмета от самого себя. Я как сознающий что-то отличаюсь от самого себя, испытывающего то содержание, которое сознается. Например, я что-то ощущаю – но если я ощущаю, то есть сознаю ощущаемое, то я не совпадаю с моим ощущением. И вот этот dйcollage, как говорят французы, или разрыв, и есть время. Ведь что такое время? Время есть предельное отличие (максимум отличия или минимум отличия, как хотите, это одно и то же), минимальное отличие предмета от самого себя. В случае, когда мы занимаемся нашим человеческим «я», это есть отличие «я» от него самого. Но у нас не должно быть принципиальной разницы между отличием меня в этом состоянии – во времени – от меня самого и отличием меня от другого – в другом хронологическом времени он находился, в другом географическом пространстве и т д. Здесь, с точки зрения онтологии или философии, нет принципиальной разницы. Этого рода изменения как бы есть появление другого. Если я изменился, то это есть такой же другой по отношению ко мне, как кто-то другой (оставим это пока в таком полупонятном виде). А реально мы движемся в последовательности. Например, мы наблюдаем шаг за шагом. Одни психологические состояния нашего сознания сменяются другими состояниями. И обычно нам кажется само собой разумеющимся, что мы можем от одного наблюдения, от одного переживания переходить к другому. Например, я наблюдаю цветы в Бальбеке и потом этот же цветок – еще раз наблюдаю. И вот все, что происходит, происходит здесь. Все сомнения Пруста относятся к тому, легко ли на самом деле двигаться в этой последовательности? Значит, если мы изменились, а сознание есть это изменение, – простите, я сейчас немножко перебью сам себя, но я хочу это закрепить и дать вам материал для ваших размышлений. То, что философы называют сознанием, есть сознание изменения склонения. Что-то склоняет нас к чему-то. Ощущение есть склонение. Представьте себе, что мы неудержимо идем по какой-то наклонной плоскости. Наклонная плоскость есть плоскость вынужденного – то есть реактивного (вызванного каким-то действием на нас) – ощущения. Побуждение является склонением (или наклонением). Мы склоняемся к чему-то. А сознание есть сознание изменения этого склонения – тогда мы знаем, что у нас есть сознание. И это есть сознание. Ну, скажем, что называется моральным сознанием? Мы обладаем моральным сознанием тогда, когда обладаем сознанием того, что мы изменили склонение. Скажем, склонение, вызванное пафосом нашей чувственности, – путем какого-то запрета мы это остановили. И вот изменение своего склоняемого состояния – оно не от нас зависит, это мир склоняет нас, – изменение его, изменение склонения и есть сознание. Закрепив это, мы понимаем, что мы никогда не имеем одной мысли. Мы всегда имеем минимум две мысли одновременно. То есть мы имеем склонение и имеем его изменение. Или приостановку, или что угодно. То есть у нас всегда минимум две – назовем и то и другое мыслями – мысли в голове. Но никогда не имеем все одновременно. И вот смотрите, что происходит.
К концу своего романа (это симфония, в которой каждый последующий кусок есть нарастающее собирание жизни) Пруст пишет так: «Я ощущал чувство усталости и ужаса, чувствуя, что все это такое длинное время было без перерыва последовательности мною пережито, помыслено, выделено мною путем секреции (как бы из нас секреция выделяет время, которое мы оставляем позади себя, время, которое мы непрерывно мыслили, осознавали, чувствовали и т д.), и что это время и было моей жизнью (то есть то, которое я секретировал; как панцирные насекомые, которые из своих секреций образуют свой же собственный панцирь и тащат его за собой), было мной, и к тому же я еще каждую минуту должен был держать его при себе (тащить за собой), и оно поддерживало меня, взобравшегося на его головокружительную вершину (представьте… человек на громадных ходулях и попробуйте двигаться на этих ходулях так, чтобы я не мог двинуться, не сдвигая и их)… Дата (хронологическая дата в данном случае), в которой я услышал шум колокольчика садовой калитки в Комбре, такая далекая и тем не менее такая внутренняя, была точкой отсчета этого огромного измерения, которое я в себе не подозревал. У меня закружилась голова, когда я увидел под собой (это измерение, эту пропасть), в себе, как если бы я имел несколько миль высоты (человек, повторяю, на ходулях, только эти ходули как бы скрыты в земле, стоит только осознать это, и у тебя начинается головокружение; и более того, начинается труд, потому что ты тащишь их за собой), такое количество лет» [205] . То есть годы – измерение этих ходуль. Сейчас я поясню смысл прочитанного (кроме того, что вы непосредственно восприняли, здесь есть много мин, которые взрываются под нашими ногами или в наших руках, если мы действительно понимаем, о чем идет речь). Во-первых, сказано: звук колокольчика, прозвучавшего когда-то, был точкой отсчета целого измерения. Вы можете, в силу того что я сказал перед этим и говорил раньше, заменить этот пример. Представьте себе что-то прозвучавшее или впечатление (звук колокольчика относится к категории впечатлений), что прозвучало тысячу лет тому назад и что в действительности является точкой отсчета и висит над нами так же, как над Прустом висит звук колокольчика, внутри которого движется раскручивание им своего пути. Я говорил, что звук колокольчика означал поцелуй матери. Поцелуй матери символизирует невозможность быть одному, символизирует потребность всего существа быть окутанным или быть в океане все время влажного и всеохватывающего материнского лона. Лоно, влажное, окоем, то есть охват, и я внутри нежусь, защищенный со всех сторон. И, конечно же, Прусту приходилось с этим расправляться, потому что нельзя быть свободным, не освободившись от этого. А чтобы освободится, нужно пройти путь и понять. Значит, путь понимания, путь развития всей сознательной жизни лежит в этом измерении. А я уже сказал, что безразлично – это «я» или другое «я», а может быть, то же самое распятие Христа держит нас внутри своей истории, является точкой отсчета некоторого измерения, которое мы тащим за собой. А теперь попытаемся разъяснять «тащим за собой». Ну, например, я реагирую в комнате отеля на шкаф. Он меня теснит, он уродлив и не дает мне заснуть, потому что кажется враждебным, имеющим собственную жизнь, полную по отношению ко мне каких-то злых намерений. Это моя реакция. Но дело в том, что эта реакция такова, потому что я тащу за собой измерение. Помните, я говорил вам: законы времени нашего восприятия таковы, что, для того чтобы нечто стало источником нашей эмоции, это нечто должно быть внутри нашего временного конуса, то есть должно находиться внутри связных впечатлений, и тогда оно становится источником. Вещи сами по себе не являются источниками наших состояний – они должны стать таковыми. Мне кажется, что я реагирую на качество шкафа, который объективно их имеет, а в действительности это никакого отношения к делу не имеет. Я таков сейчас и так реагирую, потому что я тащу за собой измерение. Я знаю, что я тащу за собой измерение и что дело не в шкафе, а дело в том, что цветы, которые я держу впервые, как бы не являются для меня настоящими цветами. Чтобы цветок на меня подействовал как цветок, он должен отождествиться с цветком детства. Тогда он действует на меня как цветок – я радуюсь, вдыхаю его. Или, в случае шкафа, наоборот, – другие реакции испытываю. А в инфантильных реакциях – как в свое время Ксеркс высек море, которое погубило его флот, так и я могу обращаться с миром. Я могу ударить шкаф – ах, какой нехороший. Или, наоборот, удалить плохие предметы и окружить себя только хорошими. В действительности то, что я делаю, я делаю не сейчас, и то, что происходит, происходит не сейчас и не здесь, а происходило где-то и когда-то. И я рассеян по этим точкам – там происходит, не здесь. Там сплелось что-то, а я как лицо, которое кажется себе автономным, действующим автономно, в действительности выполняю то, что диктует мне измерение, которое я тащу за собой. Например, можно умыкнуть Альбертину и сделать ее пленницей. Это – акт. А где он произошел? Он произошел в измерении – колокольчик садовой калитки в Комбре. Марсель умыкает Альбертину не потому, что есть какие-то конкретные обстоятельства сейчас и здесь в связи с Альбертиной, а потому, что ему нужно быть в лоне, означенном материнским поцелуем, и он не может быть один. Далее, другой пример вам приведу. Я могу, скажем, здесь держать, как герцог Германт, речь перед убитым горем человеком. Где это происходит? Что он делает? Германт – не здесь. В том смысле, что он тащит за собой измерение. Как говорит Пруст, он расходует неизрасходованный запас поклонов в своих коленях, поскольку есть ритуал рыцарского сочувствия, который он сейчас выполняет совершенно безотносительно к его содержанию, и он не воспринимает того, что перед ним. Он тащит за собой измерение – а когда тащишь за собой измерение, очень трудно прореагировать – не согласно измерению, а согласно сути происходящего перед тобой события. Представьте себе: какая-то штуковина, которая в действительности сзади нас, но она проецирует впереди нас то, что мы увидим. И мы видим какой-то символический, условный силуэт человека, который является чисто рефлексивной или рефлекторной причиной того, чтобы в нас развязалась бы, как в пляске святого Витта, растрата нерастраченных поклонов в коленях. Довольно сложная картина психологической жизни вырисовывается. Не так ли? Но это все я просто буквально воспроизвожу – уверяю вас, что это не вольные вовсе импровизации, а то, что написано. Только в том смысле, что так мной понято. Конечно, так, но это и есть то, что сделано в романе, о котором мы говорим. И поэтому, скажем, умыкнув Альбертину, я в действительности не Альбертину умыкаю, а реализую форму любви, заданную в измерении – в этом внутреннем, дальнем измерении, форму любви к матери. Или потребность материнского лона.
205
T.R. – p. 1047.
Проделав этот пассаж, мы кое-что теперь добавим к нашей проблеме: что же такое у Пруста впечатление? Впечатление всегда есть нечто, внутри чего есть вырезка истории. И эта вырезка истории может охватывать пространство и время, не совпадающие не только с моментами нашей психологической жизни, но и с целым нашего жизненного пути (скажем, мы живем в среднем 60 лет). Теперь вся беда в том, что, когда Пруст говорит об этом измерении, вся проблема звучит у него так… Значит – когда прозвучал колокольчик, или когда я увидел колокольню Мартенвиля, или когда я увидел Альбертину (любовное впечатление – это тоже впечатление в этом смысле слова), – впечатление всегда есть нечто, что содержит в себе прямой удар истины. То есть того, что есть на самом деле. И след этого прямого удара истины и выражается тем, что во впечатлении есть что-то загадочное и непонятное, что неразрешимо и что не связано с материальным составом объекта. В Альбертине как таковой физически нет ничего загадочного и непонятного. Загадочно впечатление. Следовательно, – если ты содержишь в себе что-то, что обозначено как загадка, что-то, что несводимо к тому, что это женщина с такими-то глазами, с таким-то носом, с такой-то походкой и т д. Повторяю: всегда есть прямой удар истины, пока обозначенной для нас гипнотизирующей загадочностью. Или таинственностью. И Пруста интересуют прежде всего таинственные качества предметов, потому что они есть иносказание или знак моего состояния. Состояния – как того элемента мира, который в мир должен быть мною невербально привнесен. Не вербальное описание чего-то, не вербальный эквивалент какого-то явления, а само это явление. Например – не описание мысли, а мысль. Как говорил Декарт: для того чтобы знать, что такое мысль, нужно самому мыслить [206] . В отличие от определения мысли – то, что не нуждается в определении, и есть само. Вот то, что не нуждается в определении и что есть само, и есть состояние. Оно не есть просто мое психологическое состояние, оно – событие в мире. И вот таинственное впечатление всегда есть знак того состояния или события в мире, которое мне предстоит реализовать. Или пройти внутри него путь. Поэтому Пруст говорит: реализовать впечатление [207] . Реализация впечатления, согласно введенным нами правилам абстракции, может быть выражена близко к тому, что сам Пруст говорил: мир устроен так, что для реализации одного впечатления, может быть, нужно несколько личностей, много личностей [208] . Ну, я же ввел абстракцию, что, может быть, мы сейчас занимаемся тем, что случилось с человеком тысячу лет назад… Перевернем это: чтобы реализовалось то, что случилось и прозвучало (я беру ту же метафору – звон колокольчика; всякое может быть таким звоном), ему понадобилась, чтобы реализоваться, не одна жизнь, то есть не одна личность, а понадобилось несколько личностей. Чтобы реализовать одно впечатление. Или одну единицу впечатления. Значит, единица впечатления шире или больше, чем единица, обозначаемая нами, – индивид или человеческая особь. И, следовательно, нужно несколько особей, чтобы реализовать впечатление. А с другой стороны, Пруст скажет: чтобы реализовать полноту личности, нужно, может быть, несколько жизней [209] . И вот с этой оговоркой я вернусь к тому, на чем себя прервал.
206
См.: Декарт. Метафизические размышления (размышление второе).
207
См.: T.R. – p. 1044; J.S. – p. 452.
208
См.: T.R. – p. 907, 1034.
209
См.: S.B. – p. 564; T.R. – p. 912.
Так вот, Пруст упирается в проблему, что, с одной стороны, есть удар истины, а с другой стороны, есть и каждый раз случается то, что человек, вместо того чтобы реализовывать впечатление, занимается чем-то другим. Чем же? То есть Пруст имеет дело с тем, что там же, где прозвучал удар истины, там же вырастает в нашей жизни, в непрерывном движении нашего психического сцепления (мы каждую минуту осознаем, шаг за шагом, что это все есть непрерывные цепочки осознания), вырастает экран – прямое впечатление как бы уходит куда-то вбок. И вот Пруст говорит так… (Это связано с тем, как Пруст понимал саму природу воображения или художественного творчества, или вообще любого творчества. В данном случае вы, конечно, понимаете, что под словом «творчество» я имею в виду не внешний акт писания книг, а какой-то экзистенциальный личностный акт, происходящий в нашей жизни. Он происходит посредством текстов, в широком смысле этого слова. Текстов сознания. Но это все равно есть акт жизни, а не профессионально отдельно выделенный и с жизнью не связанный вид занятия специально назначенных на это людей, называемых артистами, мыслителями или кем угодно.) Итак, я цитирую: «Этот труд художника, состоящий в том, чтобы пытаться увидеть под материей, под опытом, под словами что-то, отличающееся от них, этот труд в точности обратен тому, который – самолюбие, страсть, рассудок и привычка совершают каждую минуту в нас, когда мы живем, отвернувшись от самих себя» [210] . А это и есть наша обыденная жизнь; обыденная жизнь для Пруста и для всякого нормального человека есть та жизнь, которая складывается из актов, в которых мы живем, отвернувшись от самих себя. Представьте себе, что есть вектор направления. Поставьте вектор направления с положительным знаком на работу артиста, художника и прямо обратный вектор на работу, в которой само же мгновение впечатления начинается. Есть путь реализации впечатлений – нужно спуститься в колодец, внутренний колодец своей души. Как говорит Пруст, – «единственное направление, которое нам не закрыто» [211] . А остальные направления закрыты дурной повторяемостью бесконечных сцеплений. И вот на обратном векторе сразу же работает, тотчас же работает привычка, работает рассудок, работает самолюбие, страсть и, как выражается Пруст (воображение у него пластическое, оно сразу как-то геометрично располагает все вещи), «в ту же самую секунду страсть, ум, рассудок, привычка, самолюбие наслаивают на наши подлинные впечатления…» [212] – вот прямой удар истины (я все время перебиваю себя, но, по-моему, так легче двигаться, чем я просто формально зачитал бы безупречно красивый текст, и он был бы менее понятен, наверно.) Пруст в таких случаях, чтобы «мускулисто» дать читателю и самому себе образ этого наслаивания, говорит, что предмет любви – «Альбертина была похожа на камень, на который нанесло очень много снега» [213] . То есть – сразу же тайна впечатления от Альбертины, которая меня к Альбертине привязала. Я не знаю, что это за впечатление, я в нем не разобрался, и тут же она (тайна) обросла, как камень, колоссальной глыбой снега. Наросли на ней пласты, как говорит Пруст, «промежуточных состояний» [214] . Или – представьте себе, что само впечатление было дискретно, а эта наросшая конструкция – как бы чудовищно – я опять словами Пруста говорю – «разросшееся пространство и время» [215] . А пространство и время есть в данном случае что-то, точки чего сенсибилизированы для нас любовью. Поэтому Альбертина не есть здесь, в этом теле, она – в любом предмете, на котором проросло мое отношение к Альбертине. И я Альбертину буду встречать в самых неожиданным местах. Так же, как смерть Альбертины, – она ведь не одним актом совершится, Альбертина будет миллионы раз умирать, по мере того как я буду оказываться перед лицом предметов, которые содержат в себе память об Альбертине. (Ну, убить ее одним актом я не могу. Она и сама не умирает одним актом.) Так вот, представьте себе как бы чудовищно наросший снег – снег конструкции на строительный камушек. Камушек впечатления. Чтобы разрастись так, впечатления должны были, как выражается Пруст, «уйти вбок от своей прямой линии» [216] . То есть от своего действительного, подлинного смысла, в котором мы или не захотели разобраться, или пока у нас и не было времени разобраться. У нас это время появится только потом, конечно. Мы потом собираем, а не сразу. Чтобы что-то собирать, нужно сначала разбросать. И жизнь разбрасывает – по бегу коляски твоей жизни с громадной скоростью перед тобой распахивается пространство и время. Или – как бы разбегающиеся от тебя вселенные. Вот придут ли они назад?
210
См.: T.R. – p. 896.
211
См.: T.R. – p. 1046; E.F. – p. 907.
212
См.: T.R. – p. 896.
213
Fug – p. 438.
214
Ibid.
215
Ibid.
216
T.R. – p. 890.