Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
— Прошу в комнату. Тут холодно. Я сегодня одна дома, только с мамусей.
От этих слов Леню против воли залило трепетным жаром. Когда в пустой большой комнате они присели к столу, разделенные только лампой, он сперва просто не мог говорить. Даже совсем по-мальчишески, подумалось ему, спрятался за лампу, чтоб не видеть ее лукавых, манящих, солнечных глаз, ее горячих, не слишком — только для сладости — полных губ…
Но тут он снова вспомнил предсмертный хрип и теплую кровь у себя на руках, увидел глаза — другие, полные бездонного горя, почувствовал их слезы на сухих горячих
— Панна Чеся, где Зигмусь?
Она молчала, даже не опустила глаз.
— Что ж, можете и не говорить. Вы меня знаете, я вас тоже. Вы паненка, а я, не приди Советы, я был бы захудалым хозяишкой, если б повезло, или просто батраком. Может быть, даже и у вас, у вашего брата. Лешек добился бы своего. Кажется, был такой план: «влюбиться» в неудачницу Яню, дочку Струмиловских? Еще гектаров пятьдесят. Да я не о том. Наша власть не причинила вам зла. Живите, работайте. Помните наши вечеринки после освобождения? Как старательно мы вытирали ноги, заходя к вам в дом? А кто кого-нибудь из вашей семьи обидел хоть словом? Мы любили слушать игру вашей матери, но отказались от этого: не хотели видеть брезгливость и ненависть, написанные на ее лице. Макар Бохан, ваш бывший батрачок, оттого и ложился, в пику вам, на рояль, покуда мы ему не сказали, что хватит, что дело не в этом. Мы не могли поступить иначе, ведь мы шли, стремились к свету еще тогда, когда вы, ваша панская власть, заслоняли его от нас… Но что вам до того?! Вы нас только терпите, как терпят, скажем, мороз, грозу… Но и это… бог с вами!..
Она смотрела на него, точно застыв в настороженной позе. И ее всегда гордо поднятая голова, выражение ее лица, похолодевшие глаза и губы говорили о чем-то новом, подозрительно не схожем с тем, что видел Леня раньше. Вспомнил вдруг, что почти так же глядел на них когда-то на вечеринках угрюмый Зигмусь.
«Ясновельможная проснулась!..» — подумал Лепя и еще дальше отодвинул ее от себя, ее — женщину, уже не желанную; он видел только паненку, помещицу, должно быть все ж таки связанную с теми, кто убил Сережу и Стася, кто искалечил Адама, кто заставил так горько плакать Алесю, кто… «Спокойно, Живень, спокойно!..»
— Панна Чеся, вы, наверно, слышали уже, что был Сталинград, была Курская дуга, что наша армия в Гомеле, в Киеве?.. Как бы там фашисты и разные их прихлебатели ни брехали о нас, вы знаете, что и мы, партизаны, делаем немало. Вы помните Стася?.. Его уже нет. И больше нет в нашей бригаде поляков. Но разве мы полякам враги? Мы хотим вместе бороться с фашизмом. И там, на польской земле, есть, панна Чеся, не только АК, которая хотела бы старое вернуть, но и Гвардия Людова — наши товарищи, польские красные партизаны. И это не всё. На днях под Могилевом вступила в бои первая польская дивизия имени Костюшко.
Чеся глядела все так же молча, как будто знала уже и об этом.
— Чего вы хотите? Неужели не ясно, что наши не остановятся до самого Берлина? Что будет Польша, но только Польша не та, какой вы ждете?.. Поймите же хоть вы, панна Чеся.
Она молчала. И он, после паузы, молча поглядев на нее, заговорил конкретнее:
— Я пришел к вам как друг. Поверьте мне, пока не поздно. Я предлагаю вам передать брату, что командование бригады «За родную Беларусь» последний раз протягивает вашим аковцам руку. Еще не все потеряно, они еще могут вернуться на путь истинных патриотов. Вот!
Он положил перед ней запечатанный конверт.
— Пускай пан Францишек передаст это Зигмусю.
Только потом он понял, что о Щуровском сказал зря.
Однако она и на это не ответила, будто ничуть не удивившись. И тут на выручку ей пришел неожиданный стук в стекло занавешенного окна. Стук этот подозрительно повторился два раза подряд… И голоса не слыхать… Лепя чуть не вскочил с места, машинально перехватил из левой в правую руку автомат. Так же машинально отодвинулся от окна, против которого сидел. Не успел ей сказать о письме — она сама спрятала его под свитер.
— Это свои — Ядвися с Франеком.
Но он все же вышел за нею в коридор.
Щуровский явился один.
— Она осталась с детьми, — сказал про Ядвисю. — А за мной кто-то едет. Двое. Видно, товарищ Живень, ваши…
С неприятной улыбкой, лысый, сегодня побритый, пан Францишек аккуратно разматывал с шеи самодельный шарфик, снимал куртку, вешал ее — тоже военное опрощение! — на гвоздь, нарочно по-мужицки вбитый у порога в панскую стену. Тягостная настороженная пауза, словно перед неминуемой бедой…
Леня только успел взять себя в руки, собрался начать с какого-нибудь пустого вопроса Щуровскому, как за окном послышались топот и шум. Леня был почему-то уверен, что это свои, и стоял посреди комнаты в почти спокойном ожидании. И вот раздался стук в окно и голос:
— Хозяин… Открой!..
Слова эти сопровождались столь же понятным Лене бормотанием.
Отворить пошел пан Францишек. Вскоре оттуда, один, без Щуровского, вошел низкорослый вояка в кепке с непомерно длинной за его плечами винтовкой, Сашка Немец из конного взвода. Пьяный, гад, даже ноги не держат.
— А, Живень! Привет разведке! Так ты и правда за паненкой ухлестываешь! Так и запишем! Кто тут шел перед нами? Документы на стол!
— Немец, брось!
— Стой, Живень! Допрос мы сделаем по форме. Восемь месяцев в милиции… Ты думаешь… это тебе… пустяки?
— Это шурин мой шел, проше товарища. Был у детей, в Горелице.
— Ага, в гарнизоне! С полицией, с черными бобиками снюхался? Так и запишем! Ты, пане, с кем — с полицией, с панской бандой или с нами?
— Немец, брось цепляться. Тут люди свои.
— Может, кому они и свои, а я… на грош им не верю! Я их таким, брат, зорким оком… Навылет, как ранген!
Лене нестерпимо хотелось взять этот «ранген» за шиворот и выкинуть вон. Однако он превозмог себя и, чтоб верней достигнуть успеха, через силу спокойно сказал:
— Пойдем, Сашка, отсюда. Поздно.
— Поздно? У нас вся ночь впереди! У меня тут с ними еще делов! Я, брат, получше разведчик, чем ты! Так и запишем!
— Сашка, одно только слово. И вернемся опять. Мне, брат, надо с тобой посоветоваться.