Птицы поют на рассвете
Шрифт:
— И надо же, такая напасть: непогода. Видно, посидеть мне тут с отрядом. Э, братец, — посмотрел на часы. — Мне пора. — Поднялся. — На минуту заскочил, а засиделся.
В казарму возвращался вечером.
Он свернул за казарменный плац — в армейскую столовую: очень хотелось есть. В столовой горела одна лампочка, остальные были выключены; у буфетной стойки увидел знакомую подавальщицу. Девушка собирала посуду. Даже полумрак не мог скрыть на ее лице следов крайнего утомления.
— Поздно как! — не удивилась она приходу
— Ладно. — Он сел за столик, с которого уже сняли клеенку.
Девушка принесла холодную сосиску с капустой и ломтик хлеба: ничего больше не осталось, — огорченно и почти виновато смотрела на Кирилла.
— Ладно, — махнул он рукой. Он быстро съел то, что девушка принесла, и был еще голоден.
Девушка взяла со столика тарелку, кончиком полотенца смела хлебную крошку и мелкими шагами пошла к стойке, там на подносе белела горка немытой посуды. Ноги едва несут ее, заметил Кирилл.
Он знал, девушка уберет посуду, снимет передник и, кутаясь в осеннее пальтецо, побредет домой, бережно неся в судочке свой ужин. Она съедала ломтик хлеба, один из двух, полагавшихся к ужину. Второй ломтик вместе с ужином относила домой матери. Мать больна, рассказывали Кириллу.
Кирилл поднялся.
— Спасибо. Покормила. Хорошего тебе жениха. После войны, конечно… Спасибо.
Девушка кивнула.
Кирилл вышел на застроенный корпусами и обсаженный деревьями казарменный двор. Темнота сделала двор пустым. Кирилл двигался не спеша, припоминая, где повернуть за невидимое сейчас здание, где обойти спрятавшиеся деревья. Отыскал подъезд, открыл дверь и прижмурил глаза: после угольной тьмы двора даже кроткий свет казармы казался слишком ярким.
Он не сразу увидел Ивашкевича, когда тот окликнул его. По высокой стене, почти падая, плыла наклоненная вперед большая тень, достигавшая потолка, а за ней, как бы продолжая ее, спокойно ступал по коридору Ивашкевич.
— А, Гриша, — обрадовался Кирилл.
— Можно подумать, что это ты меня нашел, а не я тебя, — полушутя-полусерьезно сказал Ивашкевич. — Целый же день ты пропадал…
Кирилл промолчал.
По его лицу Ивашкевич, комиссар отряда, понял, что ничего нового, и ни о чем не стал спрашивать. Они поднялись по лестнице.
3
Лейтенант Левенцов перечитывал письмо от бабушки, жившей в Сибири. Бабушка поздравляла его с днем рождения. Он как-то выпустил из виду, что позавчера ему исполнилось двадцать два года. Никого, кроме нее, у Левенцова не осталось — отец, командир полка, и мать, военврач, погибли в первые месяцы войны. «Много это или мало — двадцать два?.. — усмехнулся. Много, много…» В прошлом уже столько трудного, горестного, и оно давит, и никуда от него не уйти. Иногда кажется, что ничего, собственно, еще и не начиналось, и сразу вот это… Повестка из райвоенкомата. Он запирает комнату, сдает управдому ключ. Спускается вниз, по Покровке выходит на Ильинку и попадает на Красную площадь. А потом — казарма. И вот ожидание вылета… Конечно, многое
Левенцов был рад письму. Только сейчас заметил он, что пришло оно через шестнадцать дней после того, как на конверт лег почтовый штемпель. Улыбнулся, подумав о маленькой, толстенькой старушке с добрыми, большими, как у матери, глазами. «Сегодня же напишу ей. Долго теперь не придется писать писем. И получать тоже».
Размышления его прервал шум — смешливый голос Паши, бранчливые выкрики Тюлькина. Шум доносился сюда, в самый конец длинного помещения. «Опять Паша. — Левенцов сунул письмо в карман. — Ох, этот задира, доведет он Тюлькина».
Нехотя поднялся с койки. Плечистый, высокий, с бравой выправкой, недавний студент педагогического института, Левенцов выглядел настоящим военным. Глаза, темные, под длинными — вразлет — бровями, смотрели открыто и прямо. Давний шрамик, будто прилипшая ниточка, над левым виском делал чуть суровым его улыбчивое лицо. Он направился к столу, где бойцы чистили оружие. Под руками, перепачканными ружейным маслом, жирно поблескивали ствольные коробки, возвратно-боевые пружины, рожки магазинов, подаватели… Справа сидели Паша, Толя Дуник, Хусто Лопес, слева — Михась, Якубовский и Петрушко. Сбоку на табурете, рядом с Пашей, примостился Тюлькин. По выражению лиц видно было, что здесь уже давно весело.
— Послушай. — Паша, широкоскулый, смуглый крепыш, опустил свою тяжелую руку на плечо Тюлькина. — Послушай…
— Брысь лапу, — презрительно дернул Тюлькин плечом. — С такими кулачищами тебе, пень-колода, на танк бы переть. А ко мне не лезь. Брысь, говорю, лапу!..
— Я и на черта, не то что на танк, попру, если будет надо… — мотнул Паша черным, как деготь, чубом. Чуб, спутанный, свалился на лоб и скрыл левый глаз, но правый смотрел лихо и с достоинством. Небрежным движением вернул волосы наверх, и озорное лицо Паши снова открылось все. — Послушай, — настаивал он, — что это у тебя сегодня такой северный вид?
— Почему — северный?
— Похож на хрена моржового…
— А тебе ни разу не приходилось задумываться, на кого ты похож? И не только сегодня. — Худое, продолговатое лицо Тюлькина с курчавившимися бачками, с узкими усиками, над которыми вытянулся острый нос со вздернутыми ноздрями, выражало презренье.
Пашу это забавляло.
— Признаться, нет, — развел руками. — Не приходилось. А нужно? — с чудачливой искренностью смотрел Паша на Тюлькина.
— Не мешало б. Могу сказать: на гориллу.
— На Гаврилу? — совсем удивился Паша. Вид у него был такой серьезный, что все, кроме Якубовского и Петрушко, рассмеялись. — Почему же на Гаврилу, братцы-однополчане?
— Потише, товарищи, — тронулись в улыбке обветренные губы подошедшего Левенцова. — Ну и расшумелись… И чего навалились на одного…
Паша и остальные как ни в чем не бывало стали усердно чистить детали автоматов. Тюлькин насупился — не подумали бы, что утихомирило Пашу появление Левенцова, мысль эта была ему неприятна. «И сам в состоянии дать ему сдачу».