Публицистика
Шрифт:
«Первый номер журнала „Сибирские огни“ кажется мне очень удачным. Насколько я могу судить, рядом, и, может быть, даже несколько выше ивано-вознесенского журнала „Начало“, этот журнал приходится признать за лучший из провинциальных. Не могу сказать, чтобы беллетристика журнала принесла с собой какие-нибудь яркие новости, но тем не менее она держится на удовлетворительном уровне, а если отнести к беллетристике великолепные воспоминания Ширямова „Сихотэ-Алинь“, то уровень этот придется значительно поднять. Это произведение, в особенности в первой его части, где автор нашел полные краски для изображения особой красоты этого малоизвестного края, превосходно…»
«Вообще
Да, рождение профессионального «толстого» литературного журнала в далеком, захолустном городишке Новониколаевске, затерявшемся среди бескрайних степей и лесов, было явлением примечательным и необычным. Это понимали первые его сотрудники, возглавлявшиеся Емельяном Ярославским, понимали, какую важную роль может сыграть такой журнал. И каждый из них трудился на благо журнала самозабвенно, с полной отдачей сил. Каждую мало-мальски талантливую статью, очерк, рассказ, повесть или стихотворение немедленно обсуждали на редколлегии, стремясь помочь автору улучшить, доработать свое произведение, превратить его в пригодное для печати, собирались для этого в любое время суток и там, где это было удобнее для скорейшего прибытия всех, — то в помещении Сибгосиздата, то на квартире у Ярославского, то у Березовского… Так вспоминала потом об этих необыкновенных днях Лидия Сейфуллина. «Только теперь я понимаю, — писала она уже в 1947 году, — какой исключительной ценностью было отношение к журналу „Сибирские огни“ всех его руководителей. Большая партийная работа возлагала на них множество обязанностей… но не было ни одного несостоявшегося заседания редакционной коллегии, ни одного невыполненного обещания о сдаче в срок статьи, материала для номера…»
Вот эти традиции взволнованно-восторженного отношения к журналу, чуткого и бережного отношения к каждому автору, переступающему порог «Сибирских огней», укрепились в редакции на долгие годы, как-то естественно превращаясь в повседневный стиль работы все новых и новых сотрудников. И это знают все, кто имел дело с «Сибирскими огнями». Знаю это и я, опубликовавший на страницах этого журнала два больших своих романа — «Повитель» и «Тени исчезают в полдень».
Я вспоминаю сейчас, с какой бережностью и заинтересованностью в благополучном исходе дела читали тогда, в 1958 году, например, рукопись «Повители» члены редколлегии Сергей Залыгин, Виктор Лаврентьев, Афанасий Коптелов, Анатолий Никульков, главный редактор журнала Анатолий Васильевич Высоцкий. Рукопись была несовершенна, а материал острый и, как мы говорим иногда, трудный. Шутка ли — главным персонажем произведения была фигура резко отрицательная, был образ человека мерзкого и враждебного делу нашего общества. Над таким романом редакции работать не просто, освободиться же от этого произведения было довольно легко… И все-таки поверили работники журнала в правомерность моего замысла, помогли доработать роман…
И тем помогли мне стать писателем.
…Я люблю смотреть на ночные корабли, стоящие у затихающих к вечеру пирсов. Приплывшие откуда-то из-за семи морей, побывавшие, может быть, в десятках и сотнях различных портов мира, вот стоят они теперь здесь безмолвно, в черной воде отражаются их ночные огни. И мне почему-то всегда кажется, что корабли в эти нечастые ночи отдыха вспоминают родные гавани, в воды которых они впервые сошли с заводских стапелей и закачались, неуклюжие пока, на тяжелых волнах…
Родная гавань есть у каждого писателя, каждый ведь начинал где-то. И чаще всего, так же вот неловко покачавшись на волнах открывавшегося перед ним литературного простора, уходит в самостоятельное плавание.
Потом будут другие гавани, то есть другие журналы, где автор станет печатать свои произведения. Но любой писатель всю жизнь, которая, как правило, бывает не очень-то усыпана розами, с нежностью вспоминает тот журнал, который опубликовал первое его произведение и тем самым благословил в тернистый, но желанный путь…
Таким журналом для меня являются «Сибирские огни».
ОЧАРОВАННЫЕ СИБИРЬЮ
Сибирь… И поныне это слово вызывает у различных людей различные эмоции. Конечно, сейчас не найдется человека, который думал бы о ней как о чужой и холодной. Сейчас скорее кивнут одобрительно головой: как же, мол, слышали по радио, читали про нее, видели по телевизору… И все-таки, хотя слышали, читали и даже видели своими глазами, в словах людей, никогда в Сибири не бывавших, все равно нет-нет да и проскользнет невольное удивление: так ли все там, в далеком таежном краю, потонувшем где-то за древним Уралом, в синеватой дымке невообразимых расстояний, как об этом пишут и как это показывают?
И только человек, поживший хотя бы немного в Сибири, при этом слове всегда словно осветится весь изнутри, озарит его лицо улыбка, открытая и всегда чуть детская; и мне всегда чудится, что в эти мгновения происходит в нем великое таинство очищения и обновления, ибо человек, однажды узнавший Сибирь, остается очарованным ею до конца. И никто не объяснит тебе, в чем тут дело, отчего же такой колдовской силой обладает эта земля.
Ну а что уж говорить о коренных сибиряках, о старожилах!
— Смог бы ты оставить когда-нибудь Сибирь навсегда? — спрашиваю я у Георгия Васильевича Каратаева, первого секретаря Коченевского райкома партии.
Мы едем по полям его района, бескрайним полям, уходящим за горизонт, упирающимся по сторонам в березовые колки. Уже сентябрь, качаются в просторном небе тучи с тяжелыми синеватыми днищами. Тучи, правда, пока редкие, щедро льются меж ними солнечные потоки, играют под свежим ветром уже чуть тронутые желтизной березы.
— Зеленоватая, зеленоватая… — произносит Каратаев, глядя задумчиво на пшеничные поля. Вопроса моего он будто и не слышал, а может, сделал вид, что не слышал, потому что как-то не к месту он прозвучал, хотя мы и говорили о его бывшей родине, о пермских степях, откуда давно-давно приехал он в Сибирь с родителями.
— А зеленоватая? — оборачивается Каратаев к директору совхоза «Кремлевский» Геннадию Гудошникову.
— Выйдем, — вместо ответа говорит Гудошников.
Пшеничное поле. Вид у него непривычный. Дует ветер, а не ходят по полю тяжелые хлебные волны и легкие не ходят, не шелестят колосья. Они, эти колосья, и вправду еще на вид зеленоватые, но уже налитые, полновесные, лежат на земле. Хлеба полегли, земля укрыта, как плотным матрацем, станешь — под ногой пружинит. Местами хлеба взъерошены, длинные стебли перекручены, торчат во все стороны. «Словно медведь повалялся», — говорят о таких местах хлеборобы. Но не медведи виноваты — вволю погуляли здесь за лето могучие вихри.
Взяли молча по горсти колосьев, вышелушили. Зерна тоже с прозеленью, но налив закончился.
И еще постояли молча. Каждый и раз, и другой, и третий взглянул на небо, все так же не проронив ни слова. Но сколько же слов слышалось в этом молчании! И все непроизнесенные слова, все мысли этих людей были понятны.
— Сосет, Георгий Васильевич, под сердцем, — разжал губы наконец Гудошников. — В валках за недельку зерно дойдет, щуплых зерен будет немного. Но все же центнер-полтора с гектара потеряем, если начнем сегодня-завтра косить.