Пугало
Шрифт:
— Пятнадцать минут туда, пятнадцать обратно. У меня там и бумага, и прочие принадлежности. Сгоняем? — предложил участковый Парамоше, и тот понял, что его все-таки хотят увезти. Увезти бесшумно, тактично. Не прибегая к суровым выражениям, не пугая собравшихся. Да и на что он, собственно, рассчитывал? На молодость лейтенанта? Так ведь и она, молодость, подчинена законам общества.
— Сгоняем! Чего там! — Парамоша решил подыграть лейтенанту, чтобы успокоить бабу Липу, внушить ей, что ничего страшного не происходит.
— Забираешь? — растянуто прошептала Олимпиада, почуяв неладное.
Руки ее, выпростанные из-под клеенки стола, затряслись мелкой дрожью над тарелкой
— А ить… грозился погодить с энтим. Ради праздника. Где ж твое слово, сынок?
Лейтенант вспыхнул еще ярче.
— Не надо на меня давить, баба Липа. Для чего я к вам приставлен? Чтобы порядок соблюдался. А не праздники праздновать. Такие уголовные дела, которые с убийством связаны, оформляются в кабинетах специальными людьми, их криминалистами зовут, а не на днях рождения. Сказано: туда-обратно!
— На ночь-то глядя? — прошептала Олимпиада обреченно.
— Поехали, гражданин Парамонов!
— Поехали, товарищ Лебедев, — улыбнулся Васенька на все четыре стороны, как перед казнью, и демонстративно поцеловал бабу Липу в лоб и в темечко — три раза. — Вернусь я, Олимпиада Ивановна. Не сегодня, так завтра. Ждите непременно.
— Слышь-ка, лейтенант, — обратился к Лебедеву Смурыгин. — Значит, плюешь на голос общественности? Игнорируешь? Смотри, не шибко-то…
— А вы, Станислав Иванович, вообще тут гость приезжий, дачник! В городе прописаны.
— Ладно, не горячись, лейтенант. Поезжайте, выясняйте. Я к тому, что праздник ты мне испортил своей подозрительностью. И заруби себе на носу: никакой я не гость, не дачник, а гражданин Советского Союза! Хоть и на пенсии.
— А я при исполнении! Есть разница?!
— Разница, говоришь? — отставник, привыкший повелевать, словно в стену с разбега уткнулся — замолк, осадил в беге словесном. — Да-a, парень, разница огромная. Между нами. Как между желтой и красной нашивкой за ранение. Но учти, петушок, я хоть и тяжелораненый, однако живой еще! И сопротивление оказать могу всеми средствами!
— А мы, что, с вами… в состоянии войны? — улыбнулся лейтенант, остывая. — Сказано: туда-обратно — значит, так оно и будет. Почему не верите? Допустим, как милиционеру не доверяете, а как человеку — почему?! Могу обидеться. Ну, ладно. Спасибо за угощение, Станислав Иваныч. И не обижайтесь. Вы же сам офицер. Должны понять.
— Понимаю тебя, паренек. Сорок лет «при исполнении» состоял. А художника нам все же верни!
Когда в лесу за очередным поворотом дороги растаял рокот лейтенантова мотоцикла, за столом у полковника возобновилась угасшая было жизнь. Отставник, словно ему врачи диету отменили, с необъяснимым, скорей всего нервного происхождения, азартом накинулся на приувядшие в тарелках и мисках «продукты питания». Сохатый вынырнул из своих коленей и ладоней, виновато озираясь, словно разбуженный на дежурстве, и тут же нацедил себе в кружку сидора. Оба заговорили взахлеб, как заругались, чавкая и присвистывая, и только Олимпиада Ивановна жевать не могла, вздыхала сдавленно, а если и вставляла словечко, то безо всякой надежды на то, что ее услышат, как бы и не для людей вовсе говорила, а так, для воздуха жизни.
— Увез, ордынец, мальчонку, словил, схитил…
— Не словил, а по доносу арестовал! — взялся растолковывать Олимпиаде случившееся Сохатый. — Заманили парня на угощение и повязали. А теперь ясное дело: дорога дальная, цепь кандальная, края суровые да нары еловые. Вот и скажи ты мне, именинничек, в кого ты такой бдительный да старательный уродился?
Смурыгин мгновенно
— Бдительный, говоришь, старательный?! А что — или это плохо — бдительным быть? На те-бя-то, на филина сонного, разве можно положиться? А благодаря бдительным Советская власть нерушимо стоит. Меня к этой самой бдительности с рождения, будто к молоку маткиному, приучали. Потому как — время было! А не… времяпровождение. На десяток лет я тебя моложе, Прокофий, и ты, и я — дедушки. Однако ты при царе еще родился, а я — при Советской власти. Между нами — пропасть или гора: Революция! Смекаешь, откуда моя бдительность? А ты, Сохатый, как был анархистом, партизаном нерегулярным, так им и остался. И все равно кого к тебе ни приставь, хоть Ковпака, хоть Степана Разина, а пуговку на гимнастерке незастегнутой оставишь. Даже на параде! Смекаешь, о чем я речь веду?
— Смекаю. А безвинного тогда почему под монастырь подвел?
— Этого художника, что ль? А кто ему говорил: беги, дурак, спасайся, покуда я добрый такой и от принципов своих отклонился. Так нет же, не побежал. Да и куда он денется? Личности его проверочку наведут, ежели все у него сойдется и не виновен ни в чем, — отпустят. Мне он тоже приглянулся. Тунеядцы, они тоже разные бывают. А Парамонов и рисует, и вообще внимательный. Вот только не могу вспомнить: где я его несчастную физиономию встречал? Посмотрит в глаза и… смутит. Будто я должен ему чего. Вот и сейчас, когда он в Лебедева коляску залезал, оглянулся и так на меня плаксиво глянул, словно это я у него паспорт отобрал и не отдаю.
Парамоша вернулся на другой день, часам к пяти вечера. И не просто вернулся, а навеселе. Отпустил его Лебедев, слово сдержал. Не насовсем, правда, до первой в Парамоше необходимости.
— Повестку не ждите. Сам заеду, если понадобитесь.
В Николо-Бережках по составлении протокола и выдаче Лебедеву подписки о невыезде из Подлиповки Парамоша заглянул в чайную и на отначенную у бабы Липы похоронную пятерку скинулся «после двух на двоих» с каким-то бесстрашным инвалидом, человеком пожилым, молчаливым, у которого постоянно были закрыты глаза веками, словно он спал на ходу или видеть уже ничего не хотел, но, оказывается, при этом все видел, так как вовремя огибал столбы и деревья, передвигаясь по Николо-Бережкам, а главное — разливал с ювелирной точностью.
Пять километров и^ восьми до повертки на Подлиповку преодолел Парамоша в кабине попутного молоковоза. В Подлиповку пришел взъерошенный изнутри, со смятенными чувствами победителя и одновременно — нашкодившего подростка, промокший на дожде, в похмельном ознобе, голодный и все ж таки веселый незнакомым прежде весельем человека, вернувшегося домой.
А дома, пока он отсутствовал, произошли события невеселые: прихворнула баба Липа.
Накануне весь вечер и почти всю ночь прождала она Парамошу, стоя под липой и сидя на крылечке, трепетно прислушиваясь к ночному, непроглядному воздуху, подставляя сырому северозападному ветру, тянувшему от Николо-Бережков, свое более чуткое левое ухо. В надежде услышать если и не стрекот милицейского мотоцикла, то хотя бы слякотные Парамошины шаги оттуда, от дороги, налитой до краев и вытекавшей из леса, как мутный, густой ручей, прекративший движение от холода.