Пуговица
Шрифт:
— Давай быстрее — вода стынет! — сказала Яковлевна, заводя меня в душевую комнату.
Чего от меня хотели? Что делать?
Видя мою беспомощность, бабушки быстренько стянули с меня фуфайку, туфли, халат, платок и поставили под кран. Яковлевна крутанула его, и на меня полилась тоненькая струйка теплой воды.
— На вот мыло, — сказала моя хозяйка, — мойся как следует!
И она показала, как это делается. Я повторила ее движения. Пока я кое-как размазывала по себе пену, старушки стояли неподалеку в одинаковых позах: подпирая рукой подбородок.
— Господи помилуй, — наконец нарушила молчание Яковлевна. — Кожа да кости…
Мыльная вода бурлила у меня под ногами и с бульканьем вытекала в зарешеченный водосток. Я терла себя изо всех сил до тех пор, пока эти мыльные потоки не стали чистыми. Вода закончилась.
— Все! — сказала банщица. — Воды больше нет. Принимай клиента! — весело подмигнула моей хозяйке, и та проворно завернула меня в большую простыню, которую принесла с собой. Потом достала из пакета мою одежду.
— Вот. Все чистое. Можешь надевать.
Потом мы почти в кромешной темноте отправились к Яковлевне, которая жила неподалеку.
После душной бани приятно было дышать свежим воздухом, а еще приятнее — оказаться в избе, где нас уже ждал накрытый стол — варенье, яблоки, пирожки с картошкой и творогом в большой кастрюле, завернутой в полотенца. Изба была похожа на нашу — такие же яблоки, сливы, орехи, разложенные на подоконниках, низки сушеных грибов, старенький телевизор, накрытый потертой бархатной скатеркой, круглый стол посредине.
Яковлевна выложила пирожки в мисочку, они поблескивали румяными боками, будто муляжи. Усадив нас за стол, хозяйка достала из буфета бутылку — почти черную и такую запыленную, будто она простояла там лет двадцать. Ни бокалов, ни рюмок у нее не оказалось, поэтому она поставила перед нами большие пузатые чашки. Моя старушка подмигнула мне:
— Это знаменитое ежевичное вино. Яковлевна мастер в этом деле!
— Да какое там! Все в прошлом. Остатки одни, — пряча довольную улыбку, сказала Яковлевна. — Бывало, ко мне со всех районов съезжались за бутылкой, особенно летом и осенью, когда туристов много. Сначала я под сельпо стояла, а потом уж они сами меня искали… А теперь и рецепт забыла…
Она осторожно протерла бутылку тряпкой, со смачным звуком вытащила пробку и разлила вино в чашки. Оно было черным, густым, как мед. Или кровь…
Такой же черный и густой мрак окутал избу снаружи. Ночь прильнула к окну, наблюдая за нами своими желтыми глазами. Лампочка над столом тускло мерцала. И все это создавало впечатление тайной вечери. Я сняла платок, и моя лысая голова, наверное, светилась в этих сумерках, будто подсвеченный изнутри бумажный фонарик. Моя хозяйка, взглянув на меня, всплеснула руками:
— Ну ты глянь — чистый ангел!
— Ладная девка, — подтвердила Яковлевна. — Ее бы откормить… Ты выпей, может, аппетит появится! Видишь, сколько здесь пирожков!
Я осторожно взяла кружку и увидела в черном круге налитого в нее вина отражение своего глаза… Осторожно сделала глоток…
Что это было за вино! Первый глоток показался мне кипящей тягучей смолой. Сладкая густая лава растеклась по горлу, стекла вниз и горячим потоком омыла все внутренности. Я будто бы увидела себя изнутри, почувствовала каждую клеточку и… утратила ощущение, что у меня есть ноги. Внутри будто бы расправляла слипшиеся крылья бабочка-махаон.
У этой тягучей жидкости был привкус времени — с горечью пыли двадцатилетней давности, въевшейся в стекло бутылки, с терпкостью давно умерших лесных ягод и сладостью желтого (такого теперь нет!) сахара. А еще — с особенным ароматом какого-то колдовского зелья. Я жадно припала к кружке и оторвалась от нее только тогда, когда губы почернели, а дно кружки засветилось белизной.
Старушки с любопытством наблюдали за мной и ласково кивали головами. Я с не меньшим любопытством уставилась на них, будто увидела впервые. В конусе тусклого света они были похожи на два застывших на морозе дерева. Белые платочки подчеркивали их дремучую ветхость. Они жили здесь сто лет, а может, и еще дольше. Их водянистые глаза излучали нежность.
Горячая волна, докатившись до самых кончиков ног, нарастая, покатилась назад. Достигнув уровня груди, она словно вымывала занозы, застрявшие в сердце и легких. Я пыталась сдержаться, но еще секунда — и волна уже бушевала в горле, затем — зашумела в голове, ища выхода. Я не знала, что делать, и обхватила голову руками. Голова раскалывалась, пока наконец горячий поток слез не вырвался наружу. Я плакала и смеялась одновременно. С каждой минутой мне становилось легче, будто бы я извергала из себя змей, ящериц, черных мышей и скользких крыс. Вот какое это было ощущение…
Когда я пришла в себя, увидела, что моя хозяйка прижимает меня к своей впалой груди и белым кончиком платка вытирает мне лицо.
…С тех пор я никогда не плачу. И не потому, что стыжусь или слишком горда. Просто не могу…
Старушки кивнули друг другу, будто совершили что-то очень важное.
— Ну, так как же тебя звать? Может, теперь-то скажешь? — спросила моя хозяйка, поглаживая меня по голове (в ее ладонь страх впитывался, как в губку).
— Анжелика…
Я не узнала своего голоса. И этого имени, которое отныне должно было стать моим. Оно казалось чужим. Оно принадлежало кому-то другому. Оно было искусственным, как груди голливудской красотки…
Я жила у Анны Тарасовны (так звали старушку) до середины зимы. И если бы не Петрович — противного вида дядька со стеклянными глазами, — осталась бы еще. Петрович почему-то решил обойти свои владенья. Хорошо, что дом стоял на горе и мы увидели в окно, как он медленно, как огромный жук по стебельку, ползет по нашей тропке. Его волосатые ноздри раздувались, а испитое лицо с каждым шагом все больше приобретало свекольный оттенок. Петрович был здесь царь и бог: в селе остались одни старики, и он регулярно собирал с них дань в виде самогона и продуктов.