Пунцовой розы лепесток уснул
Шрифт:
– Хотя, в общем-то, все мы стервы, верно? – говорила она. – В той или иной степени. Но она – это нечто.
– Она вас к себе не приглашала? Зовет к обеду, если ей кто-то необходим для ровного счета, вы приезжаете, а у порога к вам выходят и объявляют, что надобность в вас отпала. Да-да, я не преувеличиваю!
– Неприличная особа. Что ж, бедный Алекс, – он теперь это знает.
– В том-то и беда, черт возьми, что, когда наконец все знаешь, уже ничего не изменить.
Воздух вокруг как бы курился от непрестанных белых выхлопов. Клара в конце концов двинулась прочь и столкнулась с возбужденным, разгоряченным Лафаржем, который,
– Вот вы где, миссис Корбет. Ничего-то вы не выпили. И не съели. Ни с кем не познакомились.
Рядом проталкивался сквозь толпу какой-то мужчина, и Лафарж схватил его за руку.
– Зигфрид. Миссис Корбет, это мой друг Зигфрид Паско. Зигфрид, старина, держи ее за руку. Пригляди тут за ней, пока я принесу ей вина. Это наша милая миссис Корбет, кумир сердцеедов. – Он смеясь сжал локоть миссис Корбет – у него матушка Вагнером бредила, потому и назвала его «Зигфрид». Стойте здесь и не двигайтесь!
Теплый и бескостный предмет, вроде неоперившегося птенца, скользнул к ней в руку. Потом вяло выскользнул назад, и она, подняв голову, увидела пухлый, без морщин, лунообразный лик, младенческий и почти бескровный, взирающий на нее сверху вниз с брюзгливой и напряженной застенчивостью из-под тщательно завитой каштановой шевелюры. После чего, в миг затишья, услышала, как голос Паско, точно моторчик с неисправным зажиганием, силится выговаривать по складам слова, шлепая надутыми губами:
– Какого в-в-вы мнения об Элиоте [5] ?
5
Томас Стернз Элиот (1888 – 1965) – английский поэт, нобелевский лауреат.
Она не знала, что ответить; никого по имени Элиот среди известных ей людей она припомнить не могла.
На ее счастье, вернулся Лафарж, неся рюмку хереса и тарелку с ломтиками мяса, изящно свернутыми в трубочку с винно-красным желе в середине.
– Это, – сообщил он ей, – и есть сердце. Да, миссис Корбет, то самое, ваше. Обыкновенное, простое сердце. Попробуйте, душенька. Берите вилку. Попробуйте и сами убедитесь, что это сущая манна. Херес я подержу.
Она стала есть холодное сердце. Клюквенный соус выдавился из мясной трубочки и потек по подбородку; она едва успела в последний момент подхватить его вилкой.
Сердце, как ей показалось, больше всего по вкусу напоминало сердце, и ее привел в замешательство вопрос Лафаржа:
– Ну, объеденье?
– Очень вкусно.
– Великолепно. Я рад…
В необъяснимом, беспардонном приливе равнодушия он круто повернулся и отошел. Но не минуло и пяти секунд, как появился снова, говоря:
– Зигфрид, дружочек, через пять минут будем сажать розу. Ты не возьмешься помахать лопатой? Дождь перестал. Откроем настежь двери, включим свет и устроим театральное представленье. Все высыпят наружу…
И он второй раз исчез в скопище лопочущих лиц, забрав с собой ее рюмку с хересом, а когда она отвела глаза в сторону, то обнаружила, что Зигфрид Паско тоже скрылся.
– Что на Генри нашло, не понимаю? Мне сказали, она – жена мясника. Не бакалейщика, как выясняется.
– Говорю тебе, очередные фокусы. Ты же знаешь, как у нас все умеют раздуть. Дурака валяет, и только.
Она поставила наконец тарелку на ближний столик и стала сквозь хмельную толчею пробираться в сторону кухни. Там, к счастью, никого не оказалось. Внезапно обессилев, в безнадежном смятении и тоске, она присела на стул посреди разоренья, один на один с объедками валованов, тартинок, соленого печенья, под холодными взглядами фаршированных яиц. Гомон в большой гостиной нарастал, подобный нестройному и взбудораженному ропоту заблудших, которые попались в западню и, не находя дороги, обезумев, вслепую рвутся на волю.
Из этого сумбура звуков родился вдруг согласный вздох, точно распахнулись ворота и заблудшим узникам можно теперь благополучно идти своей дорогой. На самом деле это был вздох изумления, когда Лафарж включил наружный свет; вслед за тем до нее донеслось дружное шарканье ног: народ повалил на воздух, в сад, омытый дождем.
Не двигаясь, она сидела одна за кухонным столом, стиснув в руках пакет с розой. Из сада то и дело доносились всплески бурного и насмешливого веселья. Какой-то остряк зычно крикнул: «Дорогу могильщикам! За лопаты, ребята!» – и веселый кошачий концерт возобновился с удвоенной силой.
Из этой сумятицы вдруг возник голос Лафаржа, капризный голос ребенка, требующего игрушку:
– А роза! Милые мои, а как же роза! Где она? Без розы никак нельзя.
Машинально она встала из-за стола. Еще до того, как голос Лафаржа, теперь где-то близко, позвал ее, она уже шла, неся бумажный пакет, по опустевшей гостиной к открытым дверям.
– Миссис Корбет! Миссис Корбет! А, вот и вы, дорогая!
Куда вы пропали? Ну, слава богу – ах вы душка, у вас и роза с собой!
Она почти не заметила, как он взял ее за руку. Почти не слышала его слов, когда ступила под белый, слепящий свет электрических ламп, укрепленных на ярких розовых стенах:
– Нет, миссис Корбет, непременно. В конце концов, милая, ведь это ваша роза. Я настаиваю. Иначе невозможно. В этом и заключается изюминка…
Она, как сквозь туман, заметила, что розовый куст, растопырив веером пять веток, уже стоит на отведенном ему месте у стены.
– Привяжете ее, голубчик, вот и все. Берите ленту. Мне посчастливилось достать ленточку как раз под цвет.
Сзади, когда она стояла на беспощадном свету, привязывая розу к ветке, обрушилась неистовая разноголосица одобренья. Кое-кто даже захлопал в ладоши, а давешний остряк, которому принадлежал призыв к могильщикам, внезапно, под громогласные взрывы хохота, бросил новый призыв:
– Черт возьми, Генри, да поцелуй же ее! Награди даму поцелуем! Имей совесть.
– Целуй, целуй! – закричали со всех сторон. – Давай, Генри! Целуй ее!
– Pour encourager les autres [6] , – надрывался остряк. – Показ бесплатный.
Кто-то вдруг залихватски свистнул, другие подхватили, и она отвернулась, снова чувствуя себя оголенной и беспомощной под резким, холодным светом ламп. В ту же секунду губы Лафаржа неловко и вяло ткнулись ей в губы.
В ответ на это разразился новый шквал одобренья.
6
Как пример другим (франц.).