Пушкин и его современники
Шрифт:
Кюхельбекер был, как мы видели, далек от ложного смирения перед Западом. 1812 г. показал русские народные силы, изумившие весь мир. Радикальная литературная среда Вольного общества и других преддекабрьских очагов была проникнута желанием немедленной отмены крепостного рабства для крестьянства, доказавшего высокий героизм. Уважение к народному языку как и источнику обновления языка литературного, распространялось все шире. Кюхельбекер - острый наблюдатель. Он отмечает, например, в Пруссии черты европейского рабства: "Германцы доказали в последнее время, что очи любят свободу и не рождены быть рабами (намек на Карла Занда, казненного в 1820 г.
– Ю. Т.): но между их обыкновениями некоторые должны казаться унизительными и рабскими всякому, к ним непривыкшему", - пишет он и далее говорит об употреблении портшезов, которые несут на себе люди, об обычае заставлять сирот петь за деньги и пр.
В Дрездене
– Лица желтые, глаза впалые, взор потупленный отличают обитателей Фридрихштата от прочих саксонцев и дрезденцев".
Вместе с тем блестящая столичная русская культура 20-х годов заставляла Кюхельбекера критически относиться ко многому на Западе. Берлинские учебные заведения кажутся ему, например, решительно захудалыми по сравнению с петербургскими, самое направление преподавания - реакционным и отсталым. (Сам Кюхельбекер был очень деятельным педагогом и воспитателем в новых либеральных учреждениях, например в Педагогическом институте в Петербурге, [6] деятельным членом Общества ланкастерских взаимных обучений и т. д.)
В Германии он виделся с Тиком и сблизился с Гёте. При встрече с вождем романтиков он не удержался от полемики и пожалел, что Новалис (сочинения которого были незадолго перед тем изданы Тиком) при пылком воображении "не старался быть ясным и совершенно утонул в мистических тонкостях".
Другими были встречи с Гёте. В не известной до сих пор записи Кюхельбекер говорит о них: "Мое первое знакомство с Гёте не могло меня обнадежить приобресть его благосклонность. Однако же мы наконец довольно сблизились: он подарил мне на память свое последнее драматическое произведение и охотно объяснил мне в своих стихотворениях все то, что мог я узнать единственно от самого автора. Так, например, поверил он мне, что прелестная Евфрозина, которую уже в С.-Петербурге считал я не за одно создание воображения, существовала в самом деле и была его питомицей. Известие об ее смерти получил он в Швейцарии: потому-то в его элегии ее тень является ему средь гор и утесов. *
* Героиня элегии "Euphrosine" (1799) - рано умершая артистка веймарского театра Христина Нейман (в замужестве за актером Беккером).
Гёте позволил мне писать к себе и, кажется, желает, чтобы в своих письмах я ему объяснял свойство нашей поэзии и языка русского: считаю приятной обязанностью исполнить его требование и по возвращении в С.-Петербург займусь этими письмами, в которых особенно постараюсь обратить внимание на историю нашей словесности, на нашу простонародную поэзию и на ее просодию".
Последующая жизнь Кюхельбекера была слишком бурная, и своего обещания он не мог выполнить. Но приведенное воспоминание позволяет оценить его роль посредника между молодой русской поэзией и величайшими писателями Запада роль, к которой он вполне подходил. "История словесности" и "простонародная поэзия" - темы разговоров с Гёте - характеризуют широту и зрелость литературных взглядов Кюхельбекера.
В письме к матери из Веймара от 17 ноября 1820 г. он пишет о том, что Гёте принял его очень хорошо и что он очень интересуется русской литературой ("er war gegen mich sehr gьtig und schien sich fьr russische Literatur recht sehr zu interessieren") и подарил ему на память свое новое произведение. * Он начинает это письмо с бодрого признания: "Деятельная, живая жизнь пробудилась во мне" и кончает надеждой: "Очень поучительной была для меня Германия, Франция будет не менее поучительной". Они путешествовали быстро. В декабре 1820 г., уже в Лионе, Кюхельбекер отметил: "Мы летим, а не путешествуем". Первоначальный план путешествия изменился: они посетили Карлсруэ (8 декабря), Страсбург (13 декабря), Кольмар, Безансон, Лион и, наконец, Марсель. Прованс производит на северянина ошеломляющее впечатление. В 1833 г., уже в крепости, он вспоминает о Провансе в стихах, совершенно необычных для него по мелодичности (начало 5-го "разговора" "поэмы в разговорах" - "Сирота"). Приводим здесь эти стихи:
* См. ЛН, М., № 4-6. 1932, стр. 393.
Страну я помню: там валы седые Дробятся, пенясь у подножья– Что ж, одинокий, Я делывал? Сижу у камелька, Гляжу на пламя; душу же тоска Влечет туда, где не смеялись розы В то время - нет! крещенские морозы Неву одели в саван ледяной. Кто променяет и на рай земной Тот край, который дорог нам с рожденья?
Он сталкивается здесь с памятниками истории древней и новой, и та история, с которой он так смело обращался в своем воображаемом путешествии, здесь, в реальности, его пугает и отталкивает.
Он записывает где-то около Авиньона: "[памятники] феодального дворянства 18-го столетия, разрушенные якобинцами, кажутся здесь современниками; возле бань проконсульских, гробниц патрициев или загородных домов сенаторов здесь повсюду замки и кремли, служившие обителью вассалам королевства Бургундского и Арльского; они вместе тлеют на горах и утесах, только римские развалины своею огромностию как будто бы напоминают племя исполинов и не имеют с зданиями готическими ничего общего - здесь для путешественника остов всей Истории, - но он смотрит на него с тем чувством, с которым смотришь на остов человеческий, - с содроганием". Он чувствует страх и перед якобинцами.
Кюхельбекер хворал; он жид в обществе врача и дрезденского живописца, которого Нарышкин взял с собою из Дрездена в путешествие, слушал воспоминания Нарышкина о Екатерине и прежних его путешествиях, а между тем прислушивался к народной поэзии - слушал "певиц и певунов Прованса", "канцоны венецианских гондольеров", "романсы бедных детей Савойи, умилительные по простоте своего содержания и своей мелодии".
Новый год он встретил в Марселе. Нарышкин ведет широкую жизнь и любит пестрое общество. 21 января Кюхельбекер записывает: "С некоторого времени обеды Александра Львовича напоминают мне оду Державину к отцу его:
Оставя короли престолы И ханы у тебя гостят, Киргизцы, немчики, моголы Салму и соусы едят! [7]У нас на днях попеременно обедали турки, начальник египетского корабля и несколько греков, Фиц Виллиямс, брат известного члена английского парламента, принц Баденский, лифляндский граф и французы разного калибра. Турка был для меня чрезвычайно занимателен; у него и тени не было нашей европейской принужденности.
В Париже Кюхельбекер познакомился с художником Фонтенье; вообще он охотно записывает впечатления от картин. Так, в Марселе, в карантинном доме, он видел произведшую на него глубокое впечатление картину Давида и барельеф Пюже, посвященные изображению марсельской чумы. Побывал он и в "простонародном" театре, который превосходно описал. Вместе с тем, первоначальное радужное настроение исчезло: Кюхельбекера начинает тянуть домой. Он пишет матери из Марселя 10 февраля (29 января) 1821 г.: "С некоторого времени мучит меня довольно сильно тоска по родине, и если бы Париж и, возможно, Лондон не были целью нашего путешествия, мне бы хотелось прямым путем обратно в Петербург. Итальянское небо - это все же не отечество" (оригинал по-немецки).