Пушкин и его современники
Шрифт:
Растиньяк спросил госпожу Кутюр. Теперь он миллионщик и горд, как барон".
Однако все эти меры предосторожности и, в особенности, развязные примечания произвели на читателя из Свеаборгской крепости обратное впечатление.
8 марта 1835 г. Кюхельбекер начинает читать, не обратив внимания на первое задорное редакторское примечание. Начало повести его слегка разочаровывает: "Начало повести Бальзака Старик Горио очень заманчиво, - но я встречал даже в наших журналах отрывки и целые создания Бальзака же, в которых было более поэзии, более воображения, теплоты и пылкости".
Кюхельбекер знал Сенковского лично и признавал за ним литературный талант. Но он знал также ложность его направления и, что сильнее всего, смешную сторону этого направления. Он тотчас узнавал Сенковского под всеми псевдонимами. 18 марта он записал: "С наслаждением прочел я отрывок из воспоминаний о Сирии Морозова (Сенковский, Брамбеус
– Охота профессору Сенковскому быть маркизом! Что за первые высоты общества?
– Не читал же профессор "Онегина". Иное дело, если он на высотах общества полагает людей не самых светских, а самых умных и добродетельных: это соль земли и между ними подлинно чувствуешь себя благороднее и лучше. Только точно ли люди самые умные и добродетельные в тех кругах, которые в обыкновенном разговоре называются высотами общества? * - Как вы об этом думаете, господин профессор?".
Кюхельбекер, прекрасно уловивший комизм положения профессора, стремившегося быть аристократом, столь же ясно понимал характер и истинные причины вражды Сенковского к новой французской литературе. 26 марта он прочел окончание "Старика Горио" со всем сокрушительным аппаратом примечаний Сенковского.
Примечания вызвали его возмущение и резкую полемику, а повесть, как всегда бывало с этим читателем Бальзака, пробудила в нем личные воспоминания.
"После обеда прочел окончание повести Бальзака: "Старик Горио" и внутренно бесился на бессмысленные примечания г-на переводчика; но они более чем бессмысленны, они кривы и злонамеренны.
– Супружеская верность и чистота нравов мне важны не менее, чем ему, драгоценны и святы; но лицемерие и ханжество мне несносны; художественное создание не есть теорема этики, а изображение света и людей и природы в таком виде, как они есть. Порок гнусен, - но и в порочной душе бывает нередко энергия; а эта энергия (и в самых заблуждениях) никогда не перестанет быть прекрасным и поэтическим явлением. Бальзакова виконтесса, несмотря на свои заблуждения и длинную ноту Библиотеки, - все-таки необыкновенная, величавая (grandiosa) женщина; и если г. переводчик этого не чувствует, я о нем жалею.
– Вотрен мне напомнил человека, которого я знавал,
"Когда легковерен и молод я был!". **
* Зачеркнута более резкая фраза: "Только, к несчастью, люди самые умные и благородные редко бывают там, в тех кругах" и т. д.
** Цитата из знаменитого стихотворения Пушкина "Черная шаль" (1820), распевавшегося как романс в 20-х годах.
Разница только, что мой Вотрен скорее был чем-то вроде Видока, нежели Жака Колена".
Так в этой литературной борьбе побежденными оказались журнал и его редактор, слишком ясно обнаруживший подоплеку своих нападений на молодую французскую литературу и, в частности, на Бальзака. Упреки в безнравственности Кюхельбекер, отчетливо понял как лицемерие и ханжество. И, наконец, этот спор помог ему формулировать с большой ясностью принципы реализма, против которых и велась на деле борьба: "художественное создание не есть теорема этики, а изображение света, людей и природы в таком виде, как они есть".
Как влиял Бальзак на своего заключенного читателя, какие глубокие вопросы и воспоминания не только эстетического, но и личного порядка он возбуждал в нем, видно из упоминания о его "собственном Вотрене". Дело в том, что положение Растиньяка было глубоко типично и для группы русской дворянской молодежи: непрестанная нужда и поиски занятий по выходе из лицея, самоотверженная мать и сестры, помогающие брату, невозможность добиться сколько-нибудь обеспеченного положения (отсрочившая брак с любимой девушкой до самой гражданской смерти, когда он стал более невозможен), таковы черты молодости Кюхельбекера, которые сделали возможным минутное сближение с Растиньяком и воспоминание о "своем Вотрене". Чтение Бальзака, таким образом, является причиной возникновения любопытного вопроса в биографии поэта-декабриста: кто же таков этот Вотрен, да еще с примесью Видока? С полной уверенностью ответить нельзя, но есть человек, с которым встречался Кюхельбекер, привлекающий с этой точки зрения внимание. В день 14 декабря Кюхельбекер раскланялся на Сенатской площади с человеком под пудрою, в шляпе с плюмажем. При допросе он показал, что это Горский, которого он знал еще с 1821 г. на Кавказе.
В архиве III отделения есть характеристика этого Горского: "Сей человек нрава угрюмого, несообщительного, дерзкий в поступках, оставался всегда загадкою даже для людей весьма к нему близких. Никто не знает даже о его происхождении. Сперва он объявил себя графом (по-польски грабя, hrabia), посредством злоупотреблений
"По формулярному официальному списку значится: грабя Осип-Юлиан-Викентьев сын Горский, в 1821 г.
– 49 лет; происхождением из дворян польских, грабя, или граф"; уже в 1827 г. Горский именовал себя "князем Иосифом Викентьевым Друцким-Горским, графом на Мыще и Преславле". Сослан в 1827 г. в Березов, где прожил 5 с половиной лет, затем переведен в Тару, оттуда в Омск и здесь же умер 7 июля 1849 г. **
Разумеется, о близких отношениях между Кюхельбекером и этим человеком говорить мы не имеем оснований, но факт длительного знакомства установлен, а более явных черт Вотрена не подыскать. Черты Видока засвидетельствованы позднее - в Сибири он занимался сыском среди сосланных декабристов, доносами и провокациями. ***
Прочитав хотя искаженного и опустошенного переводом "Старика Горио", Кюхельбекер отлично понимает сущность нападок Сенковского, перечитывает его красноречивую статью и дает ему окончательный отпор; 3 апреля он записывает в крепостной дневник: "Брамбеус! **** Перечел его Диатрибу: Брамбеус и Юная Словесность!
– Какие у него понятия о словесности - "Стихотворения, т. е. поэмы в стихах, - и поэмы в прозе, т. е. романы, повести, рассказы, всякого рода сатирические и описательные творения, назначенные к мимолетному услаждению образованного человека - вот область Словесности и настоящие границы".
– С чем имею честь поздравить господина Брамбеуса! Я бы лучше согласился быть сапожником, чем трудиться в этих границах и для этой цели. Светский разговор у него прототип слога изящного; а публика состоит из жалких существ, которые ни рыба, ни мясо, ни мужчины, ни женщины.
– "Увы!" - восклицает он далее в конце своего разглагольствия, - кто из нас не знает, что в числе наших нравственных истин есть много оптических обманов!" - После этого: "увы!" - подобных понятий о словесности, слоге и публике считаю позволенным несколько сомневаться в искренности тяжких нападок, которыми обременяет Брамбеус новых французских романистов и драматургов, искренно сказать, - мне кажется, что он просто на них клеплет или не понимает их".
* Восстание декабристов т, VIII, стр. 251.
** Там же, стр. 252.
*** А. И. Дмитриев-Мамонов. Декабристы в Западной Сибири. СПб., 1905, стр. 73-78.
**** Брамбеус - не только литературный псевдоним, но и alter ego Сенковского, его литературный герой.
Так безоружный, лишенный книг декабрист побеждает модного и влиятельного журналиста.
Более того, случай со "Стариком Горио" научил его обороняться: в тот же день, что и о Горио, он записывает в свой дневник об "Арабесках" Гоголя, - по издевательской рецензии и приведенным в ней выпискам он чувствует замечательного писателя. Он не только не доверяет теперь чужим мнениям, но научился на их основе строить свое собственное, самостоятельное.
В конце года Кюхельбекер вышел из крепости для того, чтобы прожить до конца жизни ссыльным в глухих сибирских городках.
Новая жизнь не дала ему возможности ни работать, ни печататься, ни следить за литературой, а мелочные преследования администрации, отсутствие культурной среды и бесцельность существования заставляли его порою жалеть о крепости и завидовать смерти друзей: Грибоедова, Дельвига, а вскоре и Пушкина. 1835 год, по собственному его признанию, не приблизил, а отдалил его от литературного мира.