Пушкин в жизни
Шрифт:
П. И. БАРТЕНЕВ. Рассказы о Пушкине, 33.
К нам часто приезжала княжна Г., общая "кузина", как ее все называли, дурнушка, недалекая старая дева, воображавшая, что она неотразима. Пушкин жестоко пользовался ее слабостью и подсмеивался над нею. Когда "кузина" являлась к нам, он вздыхал, бросал на нее пламенные взоры, становился перед нею на колени, целовал ее руки и умолял окружающих оставить их вдвоем. "Кузина" млела от восторга и, сидя за картами (Пушкин неизменно садился рядом с ней), много раз в продолжение вечера роняла на пол платок, а Пушкин, подымая, каждый раз жал ей ногу.
В. А. НАЩОКИНА. Новое Время, 1898, № 8122.
В пример милой веселости Пушкина Нащокин рассказал следующий
П. И. БАРТЕНЕВ. Рассказы о Пушкине, 33.
Вера Александровна Нащокина рассказала мне еще следующее о Пушкине. Когда Пушкин жил у них (в последний приезд его в Москву), она часто играла на гитаре, пела. К ним приходил тогда шут Еким Кириллович Загряцкий. Он певал песню, которая начиналась так:
Двое сани с подрезами,
Одни писаные;
Дай балалайку, дай гудок.
Пушкину очень понравилась эта песня; он переписал ее всю для себя своей рукою, и хотя вообще мало пел, но эту песню тянул с утра до вечера.
П. И. БАРТЕНЕВ. Рассказы о Пушкине, 46.
К нам часто заходил некто З., из бедных дворян. Жалкий был человек, и нужда сделала из него шута. Пушкин любил его кривляния и песни. Время было такое. Особенно много поэт смеялся, когда тот пел:
Двое саней с подрезами.
Третьи писаные,
Подъезжали ко цареву кабаку и т. д.
"Как это выразительно!
– - замечал Пушкин.
– - Я так себе и представляю картину, как эти сани в морозный вечер, скрипя подрезами по крепкому снегу, подъезжают "ко цареву кабаку".
В. А. НАЩОКИНА. Новое Время, 1898, № 8122, иллюстр. прилож., стр. 7.
Натура могучая, Пушкин и телесно был отлично сложен, строен, крепок, отличные ноги. В банях, куда езжал с Нащокиным тотчас по приезде в Москву, он, выпарившись на полке, бросался в ванну со льдом и потом уходил опять на полок. К концу жизни у него уже начала показываться лысина, и волосы его переставали виться.
П. И. БАРТЕНЕВ. Рассказы о Пушкине, 43.
У Пушкина существовало великое множество всяких примет. Часто, собравшись ехать по какому-нибудь неотложному делу, он приказывал отпрягать тройку, уже поданную к подъезду, и откладывал необходимую поездку из-за того только, что кто-нибудь из домашних или прислуги вручал ему какую-нибудь забытую вещь вроде носового платка, часов и т. п. В этих случаях он ни шагу уже не делал из дома до тех пор, пока, по его мнению, не пройдет определенный срок, за пределами которого зловещая примета теряла силу.
В. А. НАЩОКИНА, Новое Время. 1898, № 8122.
Удостоверяю, что подаренный мною А. А. Карзинкину старинный зеленого сафьяна с шитьем из шелка бумажник принадлежал в свое время А. С. Пушкину и перешел к моему покойному мужу, П. В. Нащокину, при следующих, насколько припоминаю, обстоятельствах. В мае 1836 г. Пушкин гостил у нас в Москве у церкви Старого
В. А. НАЩОКИНА. Русский Библиофил, 1916, № 8, стр. 71.
Пушкин любил чай и пил его помногу, любил цыганское пение, особенно пение знаменитой в то время Тани, часто просил меня играть на фортепиано и слушал по целым часам. Любил также шутов, острые слова и карты. За зеленым столом он готов был просидеть хоть сутки. В картах ему не везло, и играл он дурно, отчего почти всегда был в проигрыше.
Они часто острили с моим мужем наперебой друг с другом. Я была у обедни в церкви Старого Пимена, как называют ее в Москве в отличие от Нового Пимена, что близ Селезневской улицы.
– - Где же Вера Александровна?
– спросил Пушкин у мужа.
– - Она поехала к обедне.
– - Куда?
– - К Пимену.
– - А зачем ты к Пимену пускаешь жену одну?
– - Так я же пускаю к Старому Пимену, а не к молодому, -- ответил мой муж.
Пушкина называли ревнивым мужем. Я этого не замечала. Знаю, что любовь его к жене была безгранична. Наталья Николаевна была его богом, которому он поклонялся, которому верил всем сердцем, и я убеждена, что он никогда даже мыслью, даже намеком на какое-либо подозрение не допускал оскорбить ее. Надо было видеть радость и счастье поэта, когда он получал письма от жены. Он весь сиял и осыпал их поцелуями. В одном ее письме каким-то образом оказалась булавка. Присутствие ее удивило Пушкина, и он воткнул эту булавку в отворот своего сюртука. В последние годы клевета и стесненность в средствах омрачали семейную жизнь поэта, однако мы в Москве видели его всегда неизменно веселым, как и в прежние годы, никогда не допускавшим никакой дурной мысли о своей жене. Он боготворил ее по-прежнему.
В. А. НАЩОКИНА. Новое Время, 1898, № 8122.
Какой Пушкин был весельчак, добряк и острослов! Он говорил тенором, очень быстро, каламбурил и по-русски, и по-французски... Жена его была добрая, но легкомысленная. Ветер, ветер! Право, она какая-то, казалось мне, бесчувственная. Пушкин ее любил безумно.
В. А. НАЩОКИНА по записи Н. ЕЖОВА, Новое Время, 1899, № 8343. Перепеч. в
Книге воспоминаний о Пушкине, 316.
Пушкин не любил Вяземского, хотя не выражал того явно; он видел в нем человека безнравственного, ему досадно было, что тот волочился за его женой, впрочем, волочился просто из привычки светского человека отдавать долг красавице. Напротив, Вяземскую Пушкин любил. (Примечание М. А. Цявловского: сообщение Нащокина о том, что Вяземский волочился за Н. Н. Пушкиной, неожиданно подтверждается поступившими в годы революции в Пушкинский Дом письмами кн. П. А. Вяземского к вдове поэта. Письма эти, как мне передавал летом 1924 г. Б. Л. Модзалевский, говорят о сильном увлечении князя Н. Н. Пушкиной.)
Пушкин был человек самого многостороннего знания и огромной начитанности. Известный египтолог Гульянов, встретясь с ним у Нащокина, не мог надивиться, как много он знал даже по такому предмету, каково языковедение. Он изумлял Гульянова своими светлыми мыслями, меткими, верными замечаниями. Раз, Нащокин помнит, у них был разговор о всеобщем языке. Пушкин заметил, между прочим, что на всех языках в словах, означающих свет, блеск, слышится буква л. С. С. Мальцеву, отлично знавшему по-латыни, Пушкин стал объяснять Марциала, и тот не мог надивиться верности и меткости его замечаний. Красоты Марциала были ему понятнее, чем Мальцеву, изучавшему поэта.