Пушкиногорье
Шрифт:
Часть первая
Скромная обитель
Благодатный летний солнцестой. Тишина такая, что слышно, о чем далеко за рекой спорят зимаревские бабы.
Листья лип дрожат от обилия пчел, снимающих мед. Меду много, почитай на каждом дереве фунтов тридцать будет. Аппетитно хрупает траву старая кобыла, привязанная к колу на дерновом круге перед домом. Господский пес, развалившийся на крыльце, изредка ни с того ни с сего начинает облаивать кобылу. Тогда в окне дома открывается форточка, и картавый голос истошно кричит на собаку: «Руслан, silence!» [1]
1
Замолчи!
Июль тем летом, 1824 года, был на всей Псковщине жарким и душным, а август и того больше — совсем пекло. Кругом горели леса и травы. Болота высохли, по озеру Маленец — хоть гуляй… Дым пожаров заволакивал горизонт. Старики Пушкины скучали в Михайловском, в деревне они вообще всегда скучали, а сейчас и подавно. Изнывали… Одна радость — когда после обеда перебирались из дому в горницу при баньке, в которой всегда было прохладно. К тому же рядом был погреб, откуда господа то и дело требовали себе то квасу, то медовой или брусничной воды, то холодной простокваши прямо со льда.
Жизнь без людей, без общества, без столичной суеты казалась невыносимой. И они изо Дня в день только и ждали приглашения соседей — погостить, поиграть в карты, посмотреть заезжего танцора или фокусника, сыграть живые картины, которые были тогда в большой моде. Им было все равно, к кому ехать — к выжившей из ума Шелгунихе, или к предводителю-балаболке Рокотову, или к суетливым сестрицам Пущиным, которые все знали, все слышали, все видели, или в Тригорское, где всегда шумно и весело. Только бы не сидеть дома.
Хозяйство свое они не любили. Что делалось в деревнях, в поле и на гумне, их не интересовало. Вот парк и сад — это другое дело! Сюда Сергей Львович заходил часто, мечтая о разных новшествах и благоустройстве. Иной раз, начитавшись старых книг с рассуждениями о хозяйственных опытах доброго помещика-селянина, Сергей Львович приказывал казачку крикнуть приказчика. Шел с ним осматривать усадьбу, оранжерею, вольер, пруды и разглагольствовал о том, как лучше устроить новые цветники, куртины и рабатки, как развести в огороде дыни, а в прудах — зеркальных карпов, где поставить новую беседку или грот и как превратить один из старинных курганов в Парнас.
Приказчик слушал вдохновенные барские речи, подобострастно кивал головой и говорил, что ему все это отлично понятно и что все будет завтра же готово. Сергей Львович удивленно смотрел на приказчика и выговаривал ему, переходя на французский… Потом кричал: «Ах, Мишель, Мишель, чучело ты гороховое, где тебе понять меня!..» На что приказчик отвечал: «Покорно вами благодарны!»
Сергей Львович мечтал о том, чтобы перестроить обветшалый дедовский старый дом, эту, как он говорил, «бедную хижину», хотел увеличить его, убрать современными мебелями, превратить дом в сельский замок, наподобие английского коттеджа. Но как объяснить все это бестолковому приказчику, да и где взять деньги, в которых всегда была нужда?
Еще мечтал он о своем хорошем портрете, который украсил бы залу господского дома, где висели портреты царей и предков. Дочка Ольга любила рисовать. Одно время даже хотела стать художницей. Сергей Львович часто заставлял ее писать с него портреты. Составляя программы в стихах и прозе, принимал позы. Читал вслух «Канон портретиста» Архипа Иванова, — старинную книгу о портретном искусстве, которую как-то нашел в библиотеке Тригорского. Бывало, сильно тиранил дочь-художницу, придирайся к каждой детали, распространялся о величии рода Пушкиных и Ганнибалов и почти всегда заканчивал свои рацеи или рассуждениями о несчастной судьбе своего опального сына Александра, или брал гитару и начинал напевать романс, обращенный к нему.
Вот и сегодня, сидя в затененной от мух и комаров спальне перед туалетным зеркалом и внимательно разглядывая в стекле свой орлиный профиль, он опять заговорил про «него», обращаясь к жене и дочке, склонившимся над пяльцами:
— Ну скажите вы мне на милость, почему Александр такой неблагоразумный? В кого он таким вышел? Ах, господи, каково-то ему там? Бедный! Подумать больно. Четыре года лишенный родительской ласки и заботы… Каково-то ему живется там, среди этих, как их, тамошних турков? У меня сердце кровью обливается, когда подумаю о расстоянье, которое нас разделяет. Я никогда не привыкну к этой мысли. Он без нас, мы без нега… Неужели бог не услышит молитвы любящего отца? Я знаю, бог услышит, и Александр будет с нами. Вот возьмет и нагрянет! И будет счастье и большая радость!.. Не правда ли, мой друг? — спросил он жену.
Та, не отрываясь от рукоделия (по-видимому, не слушала его), заговорила совсем о другом:
— Нет, я никак не могу понять Прасковью: подумать только, сорокалетняя женщина, а уже с утра старается расфуфыриться, словно на бал. Прическа в три этажа, тут и косы, и букли, и ленты, и банты, и громадный гребень. Это при ее-то фигуре! А духи?! Спрашиваешь ее о жизни — отвечает, что совсем больна, мучится спазмами, истерикой и что в животе у нее целая аптека с лекарствами. Вся пропахла гофманскими каплями. Все плачет, говорит, что не может забыть своего Иванушку-дурачка… Боже мой! Дочки на выданье, бьет их по щекам, при людях…
Сергей Львович удивленно слушал супругу. Та не успела закончить свои язвительные критики на тригорскую соседку, как вдруг в комнату, словно ветер, влетел младший сын Левинька:
— Мамонька, а к нам дядюшка Павел Исакович пожаловали!..
Перед домом остановилась коляска, запряженная парой взмыленных лошадей. Коляска была какая-то особенная и чем-то напоминала боевую походную колесницу древних. К передку ее был приделан шест, на котором развевался пестрый стяг с изображением ганнибаловского слона. По бокам крыльев коляски вместо фонарей были поставлены две маленькие чугунные мортирки, к задку приделана шарманка с приводом к колесам. Когда карета двигалась, шарманка наигрывала веселую мелодию.
Об этой коляске в округе ходили легенды, как, впрочем, и о самом хозяине — развеселом человеке. В прошлом году на ярмарке в Святых Горах коляска сия наделала большого шуму, когда Павел Исаакович Ганнибал во время крестного хода въехал на ней в толпу, чем попам и монахам доставил большой испуг и досаду, а подгулявшему народу истинное удовольствие, и все кричали «ура». Тогда на ярмарке и песня сложилась о том, «как наш бравый господин Ганнибал во обитель прискакал».
Павел Исаакович был в гусарском доломане, через плечо — лента, на которой висел большой медный охотничий рог. На передке коляски сидел какой-то неизвестный в затрапезном сюртуке и помятом картузе — не то купеческий сын, не то уездный стряпчий. На задке — ездовой, огромный верзила из дворовых, с красной нахальной рожей.