Пусть победит сильнейший (рассказы)
Шрифт:
„Сам себя, — понял Хлопин. — Обкорнал. Волосы — они тоже весят“.
Да, все было ясно.
Не дойдя нескольких шагов до весов, Добровольский на миг приостановился, сдернул с себя трусы и так, голый, встал на белую площадку.
Обычно борцы взвешивались не совсем нагишом, ну хотя бы в плавках.
„Конечно, — сжал губы Хлопин. — Трусы — тоже граммы…“
Лицо у Добровольского было усталое, какое-то осунувшееся, но радостное.
„Вот я как! — словно бы говорил борец. — Тяжеленько пришлось. А все-таки
На его лице выделялись усы. Они росли как-то странно, только по углам рта. Как у китайца.
Юркий француз-секретарь взглянул на Добровольского удивленно, но ничего не сказал: до конца взвешивания было еще чуть больше минуты.
Все стоящие у весов разом зашевелились, зашумели.
— А я был уверен — не придет, — негромко сказал соседу бельгиец-журналист, и нотки сожаления откровенно звучали в его голосе.
— Да, счастье было совсем рядом и убежало, как пугливый олененок, — ответил сосед цитатой из модной песенки.
Добровольский усмехнулся. То ли он понял сказанное… Хотя… Вряд ли он знал по-французски. Скорее всего это была просто улыбка победителя. Тем более, когда успех дался с таким трудом…
У Хлопина отлегло от сердца. Все же явился! Потом надо будет с этим „гитаристом“ обо всех его штучках всерьез потолковать. А пока… Все хорошо, что хорошо кончается!
— Итак, мсье Арнольд, — стараясь голосом не выдать радости, распорядился Хлопин. — Вес!
Суетливый француз-секретарь снова достал из папки протокол.
Врач шагнул к весам и легкими ударами ногтя стал передвигать хромированную гирьку по такому же сверкающему стержню.
Он догнал ее до цифры „8“ и опустил руку. Семьдесят восемь! Предел. Все разом поглядели на стрелку. Острый кончик ее вздрагивал и дергался. Никак не хотел замереть.
Врач легонько тронул его пальцем.
Кончик на миг замер и опять задрожал, как в ознобе.
Шепот зашелестел в толпе.
Хлопин почувствовал, как сердце его громко стукнуло и остановилось.
Вокруг стало тихо-тихо.
— Записать семьдесят восемь ровно? — вопросительно подсказал Хлопину француз-секретарь.
Наверно, он торопился куда-то. Да и не подведет же русский своего же русского чемпиона!
Хлопин молчал.
Дрогнувшими руками достал из кармана футляр, открыл его, надел очки. Пользовался он ими редко. Да и сейчас они в общем-то были ни к чему. Просто так… Оттянуть решающий миг…
Хлопин сделал шаг к весам. Подошел вплотную.
Каким-то боковым зрением он видел, как испарина покрыла низкий крутой лоб Добровольского и две мутные капельки медленно скатились с носа в глубокую морщину над углом рта. Видел каждую уродливую проплешину на голове спортсмена. Но глаза Хлопина глядели не на Добровольского. Они уткнулись в острый, пританцовывающий кончик стрелки…
Все — и судьи, и тренеры, и врачи, и журналисты — все столпившиеся у весов вдруг умолкли. Опытные спортсмены и болельщики, они отлично знали каждую запятую спортивного кодекса.
Вице-президент ФИЛА! Ему сегодня доверены весы. Он, один только он, без всякого постороннего вмешательства, должен сейчас определить — что показывает стрелка? Семьдесят восемь ровно или семьдесят восемь килограммов и еще пять-десять граммов?
Только он! Только Хлопин может сейчас решить это! И его решение бесповоротно и обжалованию не подлежит!
„Обжалованию не подлежит“, — эта фраза из правил ФИЛА билась сейчас не только в висках у Хлопина.
Ее мысленно повторяли все у весов.
Спорт — очень точная штука. И почти любое спорное действие может быть опротестовано. Почти любое, но не любое… Так, в футболе только судья, сам, единолично, решает, был офсайт или нет. И никаких жалоб потом не разбирают. Судья решил — и точка!
И вот сейчас тоже создалось то очень редкое положение, когда главный „весовщик“ один, сам должен все решить…
Хлопин глядел на вздрагивающую, как в ознобе, стрелку…
О чем думал он?
Может быть, о том, что если вот сейчас он не допустит Добровольского к состязаниям — нашей команде не видать почетного места. Из-за одного „гитариста“ — всей команде не видать…
А может, о том, что сейчас на него, Хлопина, глядят десятки иностранцев. И он, один только он, может доказать, что все эти звонкие слова о „спортивной честности“, о „долге“, о „судейской объективности“, все эти хорошие слова, которые мы употребляем к месту, а часто не к месту, все это не просто слова…
А может, он думал, что пять граммов — это всего лишь пять граммов. И, собственно говоря, какая уж разница: весит борец семьдесят восемь килограммов ровно или семьдесят восемь с малюсеньким хвостиком? Таким малюсеньким, что его и не взвесить точно. И даже неясно, есть он вообще, этот хвостик, или вовсе и нет его?
А может, он думал, что найдутся люди, которые назовут его „непатриотом“ если он не допустит Добровольского. Да, непременно найдутся…
А может, о том, что вот стоит перед ним его давний знакомец. Отчасти даже ученик. И притом — чемпион страны. И конечно, полагает этот ученик и чемпион, что он, Хлопин, по старой дружбе…
Он стоял и смотрел на дрожащую стрелку. Он, единственный в этом зале русский, у которого на пиджаке, на груди, золотом по-французски было вышито: „Вице-президент“.
Потом снял очки.
— Перевес!
„Пригладил“ уши и отошел.
„Перевес“ — лишний вес.
Все. Конец. Точка.
Он еще видел, какими жалкими, умоляющими глазами глядел ему вслед Добровольский. И как враз обвисли его китайские усы.
Как, словно бы еще не понимая всего ужаса случившегося, застыл на месте Ершов…