Пусть умирают дураки
Шрифт:
К тому же, по правде говоря, я пребывал в соревновании с другими людьми. И поэтому стремился стать лучшим человеком, лучшей индивидуальностью. Я находил удовлетворение в том, что не алчен до денег, когда и другие люди отстранялись от них. Презирать славу, быть честным с женщинами, быть сознательно незапятнанным. Мне доставляло удовольствие не подозревать других и доверяться им почти во всем. Но себе я никогда не доверял. Быть честным одно, а быть упрямцем — совершенно другое.
Короче говоря, мне лучше быть обманутым, нежели обмануть; я радостно соглашался, чтобы меня провели, пока я сам никого не провел. И я понимал, что это броня, в которую сам себя заковал, что это вовсе не заслуживало восхищения. Слово не могло оскорбить меня, если оно не вселяло чувства вины.
И все же — все же — я чувствовал, что, как бы элегантно это ни звучало, но было в некотором роде низшей разновидностью хитрости. Что моя моральность покоилась на холодном каменном основании. Что в жизни попросту не было ничего такого, чего мне бы хотелось настолько, чтобы совратиться. Единственное, чего я жаждал это создать великое произведение искусства. Но не ради славы или денег, или власти, как я думал. Просто чтобы осчастливить человечество. Ах! Однажды в подростковом возрасте, удрученный чувством вины и никчемности, я набрел на роман Достоевского «Братья Карамазовы». Эта книга изменила мою жизнь. Она придала мне силу. Она позволила мне увидеть хрупкую красоту всех людей независимо от того, насколько неприглядно они выглядели внешне. И я навсегда запомнил тот день, когда, закончив читать книгу, сдал се в библиотеку приюта, а потом вышел под лимонный свет осеннего дня. Я испытывал светлое чувство. Пределом моих мечтаний было написать книгу, которая заставила бы людей испытать то, что я испытал в тот день. Это было для меня высшим проявлением власти. И чистейшим. И вот, когда был опубликован мой первый роман, над которым я трудился пять лет и который мне так трудно было издать без художественного компромисса, я в первом же обзоре прочел, что он грязен, никчемен, книга, которую ни в коем случае не следовало писать, а уж если написана — издавать.
Книга принесла очень немного денег. Она получила несколько хвалебных отзывов. Согласились, что я создал подлинное произведение искусства, и, конечно, до некоторой степени удовлетворил свои амбиции. Кое-кто писал мне, что я могу достичь уровня Достоевского. Я обнаружил, что утешение, содержавшееся в этих письмах, не уравновешивало чувства отверженности из-за коммерческого провала.
У меня был еще один замысел великого романа, моего «Преступления и наказания». Мой издатель не давал мне аванса. И никакой издатель не дал бы. Я прекратил писать. Долги копились. Семья жила в нищете. У моих детей не было ничего, что было у других детей. Моя жена, за которую я отвечал, была лишена всех материальных радостей общества и т. д., и т. и. Я уехал в Вегас. И поэтому я не мог писать. Теперь это стало ясно. Чтобы стать художником и хорошим человеком, каким я стремился быть, я должен был некоторое время брать взятки. Самому себе можно продать все, что угодно. И все же, я заставил Фрэнка Элкора уламывать меня шесть месяцев, а потом он одержал победу. Я был заинтригован Франком, поскольку он представлял из себя законченного игрока. Покупая подарок жене, он всегда находил, что заложить в ломбард, если у него не хватало денег. И мне понравилось, как он пользуется своим чековым счетом.
По субботам Фрэнк отправлялся за покупками для семьи. Все соседние продавцы знали его и обналичивали его чеки. В мясном магазине он покупал лучшие куски телятины и говядины и тратил добрые сорок долларов. Он давал мяснику чек на сто и получал шестьдесят баксов сдачи. То же происходило в бакалее и овощной лавке. Даже в магазине напитков. К субботнему полудню у него было около двухсот баксов сдачи от похода по магазинам, и он использовал их для ставок на бейсбол. На его чековом счету не было ни пенни. Если в субботу он проигрывал наличные, то брал кредит у своего букмекера под удвоенные ставки на воскресные игры. Если он выигрывал, то бежал в банк в понедельник утром, чтобы оплатить свои чеки. Если проигрывал, то оставлял чеки без оплаты. Потом в течение недели он вымогал взятки за устройство молодых ловкачей-призывников
Фрэнк брал меня на вечерние матчи и оплачивал все, включая горячие бутерброды. Он был по природе щедрым парнем, и когда я пытался расплатиться, он отодвигал мою руку и говорил что-нибудь вроде: «Честные люди не могут позволить себе интересоваться спортом». Я всегда хорошо чувствовал себя с ним, даже на работе. В обеденный перерыв мы играли в джин, и я обычно выигрывал у него несколько долларов, и не потому, что лучше играл в карты, а потому, что у него голова была занята спортом.
У каждого есть оправдание, если он оступится па пути добродетели. На самом деле, вы оступаетесь, когда внутренне готовы к этому.
Однажды утром я пришел на работу и увидел, что холл перед моей конторой заполнен молодыми людьми, записывавшимися на шестимесячную армейскую программу. Весь дом был полон. На всех восьми этажах записывали во все части. А это было одно из тех старых сооружений, которые предназначались для размещения целых батальонов.
Моим первым клиентом был старичок, который привел юношу приблизительно двадцати одного года. Он был в конце моего списка.
— Извините, мы вас не будем вызывать по крайней мере шесть месяцев, — сказал я.
У старикашки были ужасающе голубые глаза, источавшие власть и уверенность.
— Лучше посоветуйтесь со своим начальником, — сказал он.
В этот момент я увидел, что мой босс, майор регулярной армии, энергично сигналит мне через стеклянную перегородку. Я встал и вышел из конторы. Майор с лентами по всей груди был в бою в Корейской и Второй Мировой войнах. Но он потел и нервничал.
— Послушайте, — сказал я, — этот старикан сказал мне, что я должен переговорить с вами. Он хочет, чтобы его парнишка был первым в списке. Я сказал ему, что не могу этого сделать.
Майор сердито сказал:
— Дайте ему все, что он хочет. Этот старикан — конгрессмен.
— А как же список? — сказал я.
— Плевать на список, — сказал майор.
Я возвратился за свой стол, где сидели конгрессмен и его молодой протеже, и начал заполнять формы. Я услышал имя мальчишки. Когда-нибудь он будет стоить сто миллионов долларов. Его семья — одна из достигших наибольшего успеха в американской истории. А теперь он был в моей конторе и поступал на шестимесячную программу, чтобы избежать полной двухлетней службы.
Конгрессмен вел себя безукоризненно. Он не важничал передо мной, не намекал на то, что его власть заставила меня переступить правила. Он говорил тихо, дружески, избрав самый правильный тон. Его обращение со мной заслуживало восхищения. Он старался дать мне почувствовать, что я делаю ему одолжение, и упомянул, что если он что-нибудь может сделать для меня, я должен позвонить ему в офис. Мальчишка держал язык за зубами и только отвечал на мои вопросы, когда я печатал ему форму.
Но я несколько нервничал. Не понимаю, почему. У меня не было моральных возражений против употребления власти и не было ощущения несправедливости. Получалось так, что они как будто наехали на меня, и я ничего не мог с этим поделать. Или, может быть, от мысли, что мальчишка так круто богат, что почему бы ему не послужить два года в армии для страны, которая столько хорошего принесла его семье?
Так что я подпустил небольшую зацепку, о которой они не могли знать. Я дал мальчику рекомендацию на специфическую военную специальность, то есть, на армейскую работу, к которой его будут готовить. Я рекомендовал его на одну из немногих электронных специальностей в наших частях. А в действительности обеспечивал, что мальчишку одним из первых призовут на действительную службу в случае какой-либо угрозы национальной безопасности. Это было дальним прицелом, но что из того?
Вышел майор и принял у мальчишки присягу, заставив его повторить клятву, включавшую факт, что он не принадлежит к коммунистической партии или к одному из ее фронтов. Потом все друг другу пожимали руки. Мальчик следил за собой, пока они с конгрессменом не стали выходить из моей конторы. Тогда мальчик слегка улыбнулся конгрессмену.