Пустыня Тууб-Коя
Шрифт:
Омехин отвернулся от щели и вздрогнул, словно по его груди проскользнуло это стремительное молниеносное насекомое.
На его плечо, по-дружески, но крепко, легла рука Палейка. Пальцы у него растрепанные и грязные, словно испаренные веники.
— Допросили?
— Собираюсь, — ответил Омехин.
— Может препроводить ее при письме? Часть нежелательным возбуждена. Вы заметили, Алексей Петрович?
Омехин, уменьшая свой широкий рот, быстро спросил:
— Вы, кажется, товарищ Палейка, больше о ней
Голоса не громкие, не дальше сжатых губ, короткого дыханья, но ухо пленной чутко. Она всем телом прижалась к стене мазанки. И так горячо, так охвачено пламенем ее тело. Серая шершавая стена принимает, впитывает ее жар — она совсем теплая. Очень теплая. Совершенно неудивительно будет, если переданное ей тепло коснется, дойдет до лиц близко стоящих мужчин. Щеки одного вспыхнули, за ними пылают уши.
— Я вам не сопутствую, хотя как руководителю военной части все сообщенные ею сведения, мне необходимо было бы знать тоже из первых рук.
Палейка вдруг круто, по-военному, повернулся, козырнул молча и пошел вдоль палаток.
Омехин крикнул уже вслед ему:
— Обождите, Максим… Надо выяснить, чего недоразуметь.
— Верите ли… бродят…
Последние слова он бормотал на ходу, далеко откидывая коленями длинные полы шинели.
— В лесу надо поговорить, — через плечо сказал ему Палейка.
— В лесу?
— В лесу. Здесь неудобно.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Шинель Омехин сбросил на куст саксаула. Голубая нездешняя птичка выскочила из-под его куста.
«Хорошее место для могилы» — подумал он.
Палейка, не по-солдатски, широко размахивая руками шел далеко впереди.
Ведь надумает еще пойти не до саксаулов, а до гор. Не до гор, а до скал Каги, до них пять верст по меньшей мере. Собачий перегон, так называются пять верст.
Костры чадили в долине. Партизанские кони рвали траву, как сучья. Горы, как палатки, в которых спит смерть.
Одни ледники разорвали желтое небо.
Ледники холодом своим смеются над пустыней.
К горам что ли он идет?
Не дойдешь, брат, в такой тоске.
… Все мы не доходим. Было другое лето в Петербурге, где нет гор и где море за ровными скалами, построенными людьми. Все же и там дует ветер пустыни, свивает наши полы и сушит, без того сухие, губы. Птица у меня на родине, в Лебяжье, выводила из камышей к чистой воде желтых птенцов. Я не видал их. Об этом напомнили мне книги. Петербургские тропы ровные и прямые и я все-таки недалеко ушел со своей тоской!..
Палейка обессиленный повалился грудью на землю.
Саксаул острыми спицами впился в тонкое сукно, разрезая приникшее к земле тело. «Теплый дождь», — подумал с неудовольствием кустарник.
Запыхавшийся Омехин остановился подле. Губы у него твердые как трава саксаула. Будто всю жизнь Омехин ест корки.
— «Вы, я вижу, Максим, на самом деле, а» — хотел сказать он и, как всегда при речах, потер было о земь и согнул правую ступню.
— Бывает, — только и промолвил он.
И так стало тихо, что от соседнего кустарника, вершка четыре от ствола, отскочила вдруг голубенькая мышка. «Юхтач» называется она, что значит жадный. Задумчив и величав ее чуть загнутый нос.
Палейка приподнялся на локтях, вынул неслышно наган. Рот у него открылся: один зуб у него, оказывается, перерос другие. И главное — желтее всех.
Он повернул потную голову к Омехину и сказал:
— Пали.
Омехин хотел отступить, но Палейка приподнял на глаз мушку и Омехин прошептал:
— Бог с тобой, Максим Семеныч, с чего я в тебя палить буду?
— Не в меня, в мышь. Кто попадет, тому она и достанется. Пали, ради бога.
— Спятил! Да никогда я в мышей не стрелял из револьвера.
— Пали! Считаю до двух. Кто убьет, тому — баба. Система у нас разная. Пали, тебе говорят.
Мышь насторожилась, хвост у нее поднялся, она вздохнула, собралась бежать… и вдруг, не чуя себя, Омехин шепнул:
— Считай.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Женщина лежала на лавке подложив папаху под голову. Когда Палейка вскочил в теплушку и поспешно задвинул за собой дверь, она быстро поднялась и села, держась обеими руками за кромку плахи.
— Я закричу. Что вам?..
Не отвечая, Палейка чиркнул спичку и зажег небольшой огарок. Оглянулся куда бы его поставить. Она прищурилась, словно приберегая глаза для разбега, быстро согнула в локте его руку и сказала.
— Стойте так.
Осторожно достала из кармана кофточки круглое зеркальце и пудреницу из бокового кармана юбки и открыв голубую коробочку, не глядя на Палейка неподвижно светившего ей, стала пудриться.
Когда нос стал белее лица, она губной помадой тронула чуть, чуть губы. Улыбнулась тягостно-легко.
— Теперь хорошо.
Спрятав пудру и помаду, взглянула на Палейка. Зеркальце осталось у ней в руках. Вытянулась и еще притянув к носу зеркальце тронула рукой грудь Палейка.
— Отойдите дальше.
Палейка, повинуясь совсем не ее руке, задевшей словно пчела, отступил назад.
В зеркале брызнулась отсветом свеча, ему захотелось загасить ее — но губы ссохлись.
Она опять села и положила зеркальце на колени.
— Что же, вы опять молчать будете, как прошлый раз. Вам чего собственно, от меня нужно? Я ведь знаю, куда вы меня утром отправите и ничего вам не скажу. Я и ничего не знаю.