Путь к горизонту
Шрифт:
Собираясь на север поездом, Михаил решил добавить деньжат на плацкартный билет, на дорогу. Взял с комода тяжёлого глиняного кота с розовым бантом на груди. Уже почти до горла полного монет. Но разбивать его пожалел. Рука не поднималась на красоту. А попросту выбил дно, повредив лишь кончик хвоста. Мелочь звонкой горкой высыпалась на стол. Но, ещё не начиная считать, дядь Миша позвал меня.
– На тебе, Нюрочка, зверушку. На память. Она ж тебе нравилась.
И я, не веря своему счастью, взяла в руки бесценную пустую копилку и поцеловала в холодный глиняный нос.
И отправился дядь Миша на родину подзаработать, как-нибудь подхалтурить. Мужик он, в конце концов, или не мужик? Для своей Клавы добыть хоть что-то на пропитание. О н-то знал уж, как нелёгок этот хлеб.
И
С вокзала на Каланчёвке он ехал трамваем. А в Останкино от трамвайной остановки радостно катил в ватнике, в шапке на искромсанных, не отросших ещё волосах к дому на своей тележке. Представлял, как тихо откроет дверь и воскликнет: «Кланя! А вот и я!» Или: «Кланя! Вот я и дома! Вернулся!» Но ещё издали увидел: в их окне света нет. Значит, его дорогая жёнушка ещё не пришла с работы. И улыбнулся. Ничего, это даже кстати, значит, у него есть время приготовиться к встрече. Однако, отперев своим ключом дверь, он сразу понял: тут что-то не так. Радио почему-то молчало. Цветок герани на подоконнике стоял сухим. Клавиной обувки на полу не было видно. В шкафу, в шифоньере, на плечиках висела только его одёжа. Рубашки, пиджак и бесценная армейская гимнастёрка с медалями «За отвагу» и погонами сержанта с тремя поперечными лычками. Под одеждой внизу одиноко темнела гармонь-кормилица. Возле комода в углу не было Божьей иконки со шторкой. А на комоде, возле пустых пузырьков из-под одеколона, он увидел записку. В сумерках с трудом, недоумённо прочёл несколько слов, написанных карандашом: «Я уехала к маме навсегда. Не ищи меня. Я устала». И ниже: «Клавдия».
Он долго неподвижно сидел на полу, привалясь спиной к краю аккуратно застеленной койки. Ему было плохо. Так плохо ему давно не было. За окном уже стемнело. Было слышно, как за стенами привычно и безучастно живёт барак. Где-то плакал ребёнок, кто-то в кухне гремел посудой. А он всё сидел и сидел не шевелясь, не в силах двинуться с места, не зная, что делать. А надо, надо было взять себя в руки и что-то предпринимать. И он, стиснув зубы, со всей мочи сжал кулаки. Да так, что побелели пальцы. И, шаркая по половицам, пополз к двери.
По морозным улицам Останкино Михаил упрямо ездил в поисках своих друзей. По улицам, переулкам и тупикам: Хованская, Сельхозпроезд, Шереметьевский тупик, где, как он знал, обитали его приятели-инвалиды. Дома были разные. И полудеревенские избы, и финские домики, и двухэтажные дачки богатеньких москвичей. Ведь зелёное Останкино было когда-то местом сугубо дачным, куда из центра города ходили даже конки о четырёх конях в упряжи, даже линейки. А теперь в этих прежде нарядных объёмных дачах жила голытьба, лимитчики из глубинки и бедный посадский люд. И по всем адресам, куда Михаил являлся, ему отвечали разное и по-разному. В одном месте в форточку крикнули: «Да пошёл ты отсюда со своими калеками! Не знаем мы ничего и знать не хотим». А в другом месте, приоткрыв дверь, старушка запричитала: «Да уж нету касатика нашего, нет кормильца. Забрали прямо из дома. Под белы ручки. Спаси его Господи». И слёзно всхлипнула: «Без него теперь хоть помирай». А где-то Михаила и слушать не стали. В спину ему зло закричали: «Да милиция всех дружков твоих, пьяниц, наконец зачистила. Всех забрали. Спасибо, Сталин дал приказ, чтоб не позорить страну-победительницу». А одна хозяйка, отводя глаза, заплакала: «А наш Витя-слепой замёрз где-то в Малаховке, возле платформы. Его из вагона какая-то тварь выбросила. Царство ему небесное». А потом он вдруг услышал: «А ты что, разве не знаешь? Их всех вместе в какой-то лагерь отправили. И ты не лезь на рожон. Отсиделся где-то, живой остался и радуйся». А в другом месте ладная молодуха сразу же зарыдала: «Ой, да не рви ты мне душу! Не рви… Чую, угробят их там, всех угробят».
Михаил слушал всё это, не веря своим ушам, оторопело, недоумённо. Потом почти зло подумал: «Ну что за недоумки?.. Что за уроды? Какую-то чушь несут и несут». И решил твёрдо, спокойно, без паники отправиться на Хованскую к лейтенанту Егорову. В сё-таки выяснить истину. Тот правду знает и мужик трезвый, надёжный. Тот всё разъяснит, всё по местам расставит.
Было почти темно. Безветренно и морозно. На полудеревенской Хованской улице, упиравшейся в роскошь чугунной ограды сельхозвыставки, над домами столбом стояли дымы. И по этой пустой улице, постукивая колёсами, катил вдоль оградок Михаил. Уже из последних сил. Сильно замёрзший. От долгих скитаний его натруженные культи болели, а стёртые в кровь ладони боли уже не чувствовали. На Хованской дом командира Егорова был последним. Расписные ставни закрыты не были, внутри теплился огонёк, и дым поднимался над крышей. Михаил с трудом просунулся в калитку и подкатил к крыльцу. Помедлив, постучал о ступеньки своим деревянным «утюгом». Свет сразу погас, но дверь долго не открывали. Постучал ещё. Наконец, позвякав задвижками и замками, несмело вышла сухая старушка. Из-за её спины выглядывал любопытный ребёнок. Вышла и кошка, ласково села возле их ног. Старуха прикрыла дверь, чтобы не выпускать тепло. А на вопрос Михаила, озираясь по сторонам, скрипуче ответила:
– А ты, милок, что, ничего, что ль, не слышал? Арестовали моего сыночка на какой-то Таганской площади. Их всех там арестовали. Они там сходку устроили в защиту таких вот калек. Туда даже конную милицию вызывали… Всех, всех разогнали. – Помолчала, сдерживая слёзы. – Позабирали кого где. И у нас тут, в Останкино, и по всей Москве. – Она не спешила, видно, ей очень хотелось поговорить о сыне. А Михаил замер и онемело слушал. – А куда потом их девали, не знаю. Бабы на рынке гуторили, вагоны на север куда-то угнали. С глаз долой. На остров какой-то. Валаам вроде какой-то. – Голос старухи стих до шёпота. – А дочке сказали в милиции, что навсегда. Приказали, чтоб даже не появлялась, не клянчила, а то саму заберут. Это, мол, сам Сталин приказ такой дал. Город очистить. – Стоя на крыльце, старуха смотрела на него слезящимися глазами. – А ты, мил, сбежал, что ль, откуда? Аль прятался где?
Михаил оторопело молчал. Сердце в шоке прямо зашлось. А мать Егорова, постояв, вздохнула:
– Может, милок, купишь его баян? Он с фронта привёз. И поиграл-то всего с годок. Почти что новый.
Но Михаил уже не слышал её. Молча ловко развернулся вместе с тележкой и покатил прочь, к калитке. И дальше, дальше по улице. Катил, и в воспалённом мозгу билась лишь одна мысль: «Всё… Вот и всё. Вот и кончились его хлопоты на земле…»
А старуха не уходила. И, мелко перекрестив его в спину, не мигая смотрела ему, неуклюже-квадратному, вслед мокрыми от слёз глазами. И ребёнок выглядывал из-за её спины.
Возвращаясь с гулянья, я, развесёлая и румяная, увидела его на крыльце. Спросила:
– А ты далеко собрался, дядь Миш?
Он негромко ответил:
– К друзьям.
Я простодушно сказала:
– Давай я тебя провожу. Мама ещё на работе.
– Проводи, – согласился он. – Только недалеко. До поворота.
– Могу и дальше. До самого пруда.
И они пошли. Рядом. Старый и малый. Одного роста. В сторону Шереметевского дворца и храма Живоначальной Троицы. По утоптанной снежной дороге. Девочка, повязанная поверх короткой шубейки маминым шерстяным платком и в валенках, недавно подшитых дядь Мишей.
Было тихо, безветренно. Вдали одиноко горел уличный фонарь. Морозная нега стояла в ночи над Останкино. Малышка шагала чинно и даже с гордостью, что провожает куда-то своего друга. А тот ехал рядом, скрипя колёсиками, отталкиваясь о тропу руками. Они двигались в сторону пруда. Вровень друг с другом, по скользкой дорожке, как по планете. И под луной этот короткий их путь в одну трамвайную остановку был словно освящён благодатью…
А над ними, в небе, как бы повторяя земной их путь, лежал Путь Млечный. Звёздный и необъятный. Вечное небо, эта великая «книга между двух книг». А над ней, ещё выше, – простирался уже непостижимый Божий Покой Добра, Чистоты и Любви.
И оттуда, сверху, с Третьего Неба, еле виднелись внизу на белом фоне земли две крошечные тёмные точки. Рядом. А если брать всё ниже, и ближе, и всё крупнее, крупней – то два Божьих создания.
Вот оба они остановились.
– Ну что, Нюрочка? – сказал он. – Что, доченька? – впервые назвав её дочкой. – Проводила меня, и спасибо. Тебе это зачтётся. – И, подумав, повторил уже тише: – Зачтётся… А пока домой беги. А мне к друзьям надо. – Его глубокие глаза как никогда серьёзно смотрели в её детские голубые глазёнки. – Дальше я уже сам.