Путь к горизонту
Шрифт:
Клава очень любила все эти народные русские песни. А он любил Клаву. Её походку, и стать, и высокую грудь. И очень боялся её потерять. Особенно по возвращении из госпиталя. Ах, как он ждал и как боялся их первой встречи! Примет – не примет? Ведь он не писал ей, что стал таким безногим калекой. Боялся встречи московской, вокзальной, прямо возле вагона. У всех на виду. Однако его любимая Клава, узнав его издали, сперва замерла на мгновение, показавшееся вечностью, и вдруг кинулась к нему, безногому, и упала перед ним на колени. А он, задохнувшись, сильными руками обхватил её родное тело и жадно, накрепко прижал к груди. Крепко-накрепко. И так они одним целым стояли, замерев и закрыв глаза. Голова к голове. И он ощутил СЛАДОСТНЫЙ запах
А нынче к полуночи радость свадьбы всё ещё не унималась. Гостям хотелось ещё попеть, погулять. Бутылки то и дело «кланялись», самогон и красное вино лились по стаканам, звенело стекло. То и дело подносили и гармонисту. Праздник пылал в полную силу. И неважно, что за неимением кавалеров под гармонь танцевали ШЕРОЧКА С МАШЕРОЧКОЙ. Всё равно всем было весело от души. «Я кукарача, я кукарача, / Мне ль быть иной? / Я не заплачу, нет, не заплачу, / Всё равно ты будешь мой!»
К утру свадьба наконец обессилела и угасла. «Горько!» – закричал было Михаил на прощанье. Но никто его не услышал. Всем было уже не до молодожёнов и их поцелуев. Да и сами молодые куда-то исчезли. Видимо, как им и полагается в такой день. Ночь за окнами таяла. Просыпался рассвет. И шумные подвыпившие хозяйки уже разбирали, разносили грязную пустую посуду по своим комнатам. Со столов стягивали испачканные, залитые вином скатерти-простыни. Помогая друг другу, тащили в кухню и по комнатам свои столы.
И пьяненькому уставшему Михаилу, вчерашнему вояке, вдруг отчаянно захотелось завершить этот праздник ударно, в радость. Такой песней, где всё звучало бы победно. И имя вождя звало бы вперёд. И явь совпадала с мечтой. Именно эту песню он любил за силу и оптимизм, где артиллерия – бог войны и Сталин – бог победы. Именно с ней шли на смерть, с ней побеждали фашиста. И Михаил напоследок растянул меха, словно вздохнул, и громко запел. Почти закричал на весь коридор: «Артиллеристы, Сталин дал приказ! / Артиллеристы, зовёт Отчизна нас! / Из сотен тысяч батарей / За слёзы наших матерей, / За нашу Родину – огонь! Огонь!»
Над Останкино занимался морозный рассвет. Небо над Шереметевским парком уже голубело. И в этой тиши пьяненький Михаил радостно катил к себе домой. Катил неровно, криво, по тропе мимо ряда соседних спящих бараков. Он даже не вспомнил про свою армейскую шапку-ушанку, которую забыл на свадьбе. Ехал в лихо расстёгнутом ватнике, с гармошкою на плече, отталкиваясь руками об утоптанный снег. И только боялся свалиться в кювет, в канаву. Потом поди попробуй вылези из сугроба. Да, сейчас культи его ног болели. Да, уставшие пальцы слушались плохо. В таких случаях дома жена грела ему на керосинке два ведра воды. И он, сняв кожаные чехлы, опускал обрубки ног в воду. И чувствовал, как постепенно боль отступает.
И в этих же вёдрах (и ещё в тазу, что висел в коридоре у них над дверью) жена обычно мыла и его. Предварительно закрыв дверь на задвижку. Как он любил эти минуты купанья! Эти её старания. Тело благодарно помнило её руки, нежные, тёплые. А глаза – прядку её мокрых волос, упавших на милое, родное лицо. Вместо мыла, которое было дорого, в ход тогда пускалась простая зола из печки. Серая после сгоревших дров. Впрочем, щелочной, зольной водой в те годы стиралась и мылась беднота всей страны.
Но сейчас у него на душе было несказанно радостно и светло. Праздник народа удался! И это он, вчерашний простой вояка, горестный инвалид, подарил людям, измученным годами войны, этот праздник.
Дома в тёмной комнате свет зажигать не стал, но понял: Клава не спит.
– Явился – не запылился? – раздался с кровати её голос. – Напился всё-таки?
Он молчал. Раздевшись, отстегнув тележку и стащив чехлы с больных ног, двинулся было к белеющей в темноте высокой кровати. Он и правда понимал, что перебрал. Можно было, конечно, и стул подтащить и вскарабкаться. Но Михаил почему-то стал тянуть руки, стараясь схватить край одеяла.
– Фу, а перегаром-то как несёт! Вонища-то на весь дом.
А он всё двигался, всё прыгал вдоль койки туда-сюда, туда-сюда. Всё старался взобраться, подтянуть к себе одеяло.
– Ну пусти, Клань. Пусти… Это всё-таки свадьба. У людей праздник. Не поминки, – оправдывался он. – Вот курить-то я бросил. Не курю, как ты хотела.
– Нет у тебя совести, Михаил, вот что. Ты же обещал мне не пить.
Он уже подтянул к себе край одеяла. Слёзно подумал: «Что ж ты такая бездушная стала». Но вслух не сказал, боялся обидеть. Замер у койки. Услышал:
– Ну, и с чем тебя отпустили оттуда, добытчик? С едой или с деньгами?
И он осёкся, вздохнув, опустил руки.
– Клань. Ну это же праздник души был. А ты всё про деньги. – Добавил: – Зинка обещала. Приходи, говорит, в парикмахерскую в понедельник. Расплачусь.
И Клава буркнула:
– Вот и мы с тобой поговорим в понедельник… – И, выдернув у него край одеяла, отвернулась к стенке.
В понедельник, когда Михаил появился в парикмахерской, там почти никого не было. Только у стены за столиком маникюрша Кеточка делала кому-то маникюр. А на его вопрос о деньгах Зинаида ему огорчённо сказала: «Да понимаешь, нечем мне платить тебе за игру. Нечем. Всё на алкоголь истратила». И, помолчав, вдруг обрадованно добавила: «Давай лучше я тебе сделаю перманент?» Он не понял, что это такое. Она догадалась и пояснила: «Ну, завью тебя. Завивку сделаю на целые шесть месяцев. Называется “перманент”».
Он молча соображал.
– Ты что, думаешь, мой перманент не стоит твоей гармошки?.. Да кто другой за мою завивку десять таких гармошек изотрёт. Давай? Залезай на этот вот стул. – Она грудью смело надвинулась на него. По-деловому цепкими пальцами взяла за волосы.
– Смотри, какой у тебя волос-то крепкий, богатый. У моего-то рыженького голубчика волос пожиже будет. А у тебя кудри и под шапкой аж до весны продержатся… И всё бесплатно.
На прядки его волос она живо стала крутить бигуди. А затем, опустив ниже по стене блестящий колпак «Нефертити», придвинула к его голове. Громко добавила:
– Ты у меня прямо как фараон будешь. Клавка твоя за такой перманент сто раз спасибо мне скажет. Такой раскрасавчик домой явится…
И тут, услышав про Клавку, Михаил сдался…
– Ну, вот и всё. Смотри, красота-то какая, – сказала наконец Зинаида, глядя на него в стенное зеркало. В стороне за маникюрным столиком Кеточка и её клиентка незаметно хихикали. – А теперь отправляйся к жене.
И подала Михаилу забытую им на свадьбе армейскую ушанку.
А дома Михаил, победно улыбаясь, сорвал с головы эту шапку. И, подняв, высоко держал над собой. Но Клавдия, увидев его голову, всю в завитушках, всю «мелким бесом», буквально окаменела. Молча уставилась на него, неузнаваемого. Потом вдруг захохотала. Как-то неестественно громко, болезненно. И опять замерла на минуту. И опять засмеялась, уже тише, кривя и кусая губу. А потом вдруг со слезами повалилась на койку лицом в подушку. И горько-горько завыла. Порой вскрикивая: «Господи!.. Господи!.. Ну за что мне такое?.. За что мне всё это? Ой, мамочка-мама!.. За что?» И тут он понял: опять ошибся. Опять он не прав… И молча пополз на своих култышках к комоду. Молча достал из ящика ножницы. И не спеша, вслепую стал остригать свою шевелюру. Прядь за прядью свой перманент, шестимесячную свою красоту. И бросать эти кудри на пол вокруг себя. При этом жёстко, упрямо думая: «Ничего-ничего. Всё уладится, перемелется. Мужик я всё-таки или нет? Ладно. Я ещё докажу. Всем докажу, что Михаил Разумов – гвардии сержант артиллерии – ещё не списан, не выброшен. Ещё на что-то способен, чего-то стоит».