Путь Меча
Шрифт:
От Блистающего к человеку?
— Асмохат-та! — выдохнула Шулма.
— Клянусь Нюрингой… — пробормотали Кабир и Мэйлань.
«Да что ж это такое?!» — в смятении подумал Чэн-Я; а Обломок молча вернулся за пояс, ничего не сказав.
И одинокий гневный голос:
— Мангус! Кара-мангус!.. хурр, вас-са Оридж!..
Все-таки он был храбрым Придатком — нет, он был храбрым человеком, упрямый нойон Джелмэ, пылинка в подоле гурхана Джамухи.
Моего с Чэном любимого внука, надо полагать?!
Шулмусы не двигались с места.
— Хурр,
Медленно, один за другим, они опускались на колени, клали перед собой оружие — Дикие Лезвия ложились беззвучно и покорно — потом ориджиты садились на пятки и утыкались лбом в свои клинки, склонившись перед чудом, превращаясь в недвижные маленькие холмики.
— Хурр!..
Нет.
Казалось, эти холмы ничто не могло заставить шевельнуться.
Даже землетрясение.
И Мне-Чэну почудилось, что некоторые из моего отряда еле сдерживаются, чтобы не присоединиться к шулмусам. Что их удерживало? Восемь веков, отделяющих Кабир от Шулмы? Время, притворяющееся рекой?..
— Хурр!..
Нет.
Нойон Джелмэ покачнулся и с ненавистью глянул на Чэна-Меня.
— Мангус! — прошипел он, кривя рот в гримасе не то ярости, не то плача. — Уй-юй, мангус-сы!.. ылджаз уруй…
Он шагнул к нам, обреченно поднимая саблю — и ему наперерез кинулся тот самый круглолицый ориджит, который первым сказал: «Асмохат-та!»
Меч круглолицего так и остался лежать на земле, а сам ориджит что-то выкрикивал, захлебываясь словами и слезами… они упали, покатились в пыли, тела их переплелись, превратившись в орущий и дергающийся клубок, и лишь я видел, как рвущийся к ненавистному мангусу Джелмэ перехватывает саблю лезвием к себе и коротким рывком полосует руку круглолицего, вцепившуюся ему в ворот, и красный браслет проступает чуть повыше запястья…
Руку.
Правую.
Руку.
Руку!..
И огонь ударил мне в клинок.
Никто не заметил, как умер гордый нойон Джелмэ. Да он и сам не успел ничего понять, почувствовать или хотя бы испугаться. Просто я вдруг стал длинным, очень длинным, на всю длину полного выпада, и вот я уже короткий, такой, как прежде, вот я уже вынырнул из случайного просвета между двумя сплетенными телами, а круглолицый не знает, что борется с мертвецом, и кровь из рассеченной яремной жилы Джелмэ заливает ему лицо, одежду…
Чэн, не вытирая, бросил меня в ножны, левой рукой подобрал саблю нойона, долго смотрел на нее — что видел он в тот миг? — и наконец выхватил из-за пояса Дзюттэ.
Шут обнял саблю, и та умерла легко и быстро.
Дикие Лезвия отозвались протяжным стоном.
Чэн держал Дзю в руке аль-Мутанабби, в страшной руке, в нашей общей руке, в сросшемся воедино умении дарить жизнь и отнимать жизнь, и я не ревновал Обломка к руке Чэна-в-Перчатке.
Я думал о дне, когда Чэна не станет, когда его правая рука умрет во второй раз, и о том, что в тот день я…
…я…
Что будет со мной в тот Судный день?!
Круглолицый ориджит поднял голову — Я-Чэн вздрогнул, увидев его лицо — и заговорил хриплым срывающимся голосом.
Взяв Дзюттэ в левую руку, Чэн опустил руку аль-Мутанабби на мою рукоять.
— Он говорит, — сказал подошедший к нам Асахиро, единственный, кто смотрел на живую латную перчатку без содрогания; нет, не единственный — еще Коблан.
— Он говорит, что Асмохат-та добр. Асмохат-та не хотел убивать глупых детей Ориджа. Он, младший брат Джелмэ-багатура, Кулай-мэрген, видел это. Джелмэ-багатур не хотел прозреть. Джелмэ-багатур уплатил цену слепоты. Он, Кулай-мэрген, говорит: Асмохат-та добр. Добр и справедлив. Он, Кулай-мэрген, вкладывает поводья своей судьбы в правую руку Асмохат-та и просит его больше не указывать стальным пальцем на оставшихся детей Ориджа. Это слово Кулай-мэргена.
Ближний ко Мне-Чэну шулмус поднял голову. Седые космы падали ему на глаза, и весь он напоминал побитого пса.
Встать он не осмелился.
Выкрикнул что-то и вновь ткнулся лбом в древко своего копья.
— Он сказал, — перевел Асахиро, — что слово Кулай-нойона — это слово всех детей Ориджа. И что не надо больше указывать пальцем. Ни на кого.
Но-дачи на плече Асахиро шевельнулся.
— Ты знаешь, Единорог, — негромко сказал Но, — по-моему, если мне и есть чем гордиться в этой жизни, так это тем, что я случайно отрубил руку твоему Придатку. Не знаю, было ли у меня еще что-нибудь, чем стоило бы гордиться, кроме этого… и не знаю, будет ли.
Я не ответил.
Я смотрел на окровавленного Кулая, баюкавшего на коленях тело убитого брата; и обломки погибшей сабли подле них были подобны обломкам Детского Учителя на кабирской мостовой.
И день был подобен ночи.
ПОСТСКРИПТУМ
…Небо. Оно, словно отсыревшее полотнище, провисало над огромным валуном, у которого сидел одинокий человек в старинном доспехе; небо грозило прорваться яростным, коротким и совершенно бесполезным ливнем, столь обычным для середины осени на окраине Мэйланя, северной границы эмирата, черте песков Кулхан.
Беззвучно полыхнула синяя ветвистая молния.
Грома не было.
Совсем.
И воздух ощутимо давил на плечи.
Судьба лениво лежала поверх валуна, свернувшись в скользкое чешуйчатое кольцо вокруг прямого и узкого меча с кистями на рукояти; рядом с мечом, похожим на рог сказочного зверя Цилинь, лежал тяжелый кинжал-дзюттэ с тупым граненым клинком и односторонней гардой.
Человек сидел, привалившись спиной к нагревшемуся за день камню, и бездумно поглаживал пальцами левой руки предплечье правой. Кожа под пальцами была твердой и чешуйчатой, подобно судьбе на валуне, но теплой.
Живой.
Или просто это металл отдавал накопленное тепло?
Кто знает…
Потом послышались шаги, и к валуну неспешно приблизились двое.
— Я понимаю — так было надо…
Это сказал первый — стройный сухощавый мужчина лет сорока пяти, державшийся подчеркнуто прямо; лицо мужчины было строгим и спокойным.
Замолчав, он плотно сжал тонкие губы, отчего те побелели и стали похожи на давний шрам, вынул из ножен длинный меч-эсток с витой гардой из четырех полос черной стали, и положил оружие на валун.