Путь Меча
Шрифт:
…Двое заставщиков, братья Бариген и Даритай, горячие были, на руку скорые. Схватились за луки, по стреле из саадаков седельных выдернули — взвились стрелы, свистнули, а у самой груди дерзкого Кулая-ориджита словно две молнии с двух сторон ударили! Сперва и не разглядели-то заставщики, что за клинки каждую стрелу надвое посекли, а после уже разглядели — удивились. Оба меча чуть ли не в рост человеческий, этакой громадиной лошадей пополам рубить, а не стрелы на лету, и вот поди ж ты!
Кулай-ориджит смеется, те двое, что мечами сплеча махнули, молчат да хмурятся, а когда у чужаков девка дикоглазая вперед выехала и покрыла заставщиков
Ну а как опомнились — поняли, что велика степь, дорог много, а в ставку к гурхану им дороги больше нет. Один Удуй-Хара воспротивился. Он полгода назад числился у Восьмирукого в отборной тысяче тургаудов-телохранителей, до десятника дошел и дальше бы служил, когда б не слабость к тому, что у баб под халатом! Выгнали за дурость — в караул заступали, а Чумной Волк угрелся, увлекся и запоздал маленько… Вот с той поры и вертелся оплошавший тургауд в заставщиках у Кул-кыыз.
А сейчас то ли гордость тургаудова взыграла, то ли еще чего — отвезу, решил Удуй-Хара, вести в ставку гурхана и в ноги Восьмирукому брошусь. Убей, мол, да не гони!..
Все ведь деру дали, гнева Джамухи убоявшись, а Чумной Волк и про Кулая дерзкого доложит, и о чужаках, и об Асмохат-та…
«Асмохат-та? — вопросили глаза Неправильного Шамана. — Каков из себя-то он, Асмохат-та?»
«Не помню», — хотел было выдавить Чумной Волк, а глаза шаманские уже в самое нутро залезли, будто пальцами там шарят: вот Кулай ухмыляется, вот по бокам его двое с мечами-переростками… один — беловолосый, почти как Неправильный Шаман, а в глазницах — сталь с голубым отливом; другой — крепыш, по плечо первому, а лицо недоброе, ох, недоброе, и глядит, как в грудь толкает!..
«Дальше!»
И Чумной Волк словно за железо каленое схватился — вот он! Позади Кулая на коне сидел! Не конь — скала черная, не всадник — глыба блестящая, руки на поводьях…
— Руки! — завизжал Удуй-Хара, видя и не видя то, чего сперва в горячке не заметил, а и заметил, так не понял.
— Руки! Чешуя на руках! Асмохат-та!..
И слетел с невидимого острия.
На колени упал.
Куш-тэнгри уже уходил к своей лошади, позванивая металлическими фигурками животных, которыми был увешан его просторный халат, а Чумной Волк все катался по траве и выл хрипло:
— Руки!.. руки в чешуе… руки!..
Неправильный Шаман даже не обернулся.
Глава 22
— Стрела — она потому стрела, что ею стреляют, — глубокомысленно возвестил Кос. — Или наоборот: ею стреляют, потому что она стрела. Ты как думаешь, Асмохат-та?
— Никак, — буркнул я, зная, что Кос не обидится.
— Вот и я так полагаю, что ты никак не думаешь, — согласился ан-Танья, выпячивая свой и без того внушительный подбородок.
Интересно, он тоже знал, что я не обижусь?..
…Переход через Кулхан оказался и легче, и труднее, чем я предполагал — короче, совершенно не таким, каким представлялся вначале. Ориджиты шли буднично и уверенно, они явно заранее знали каждый поворот и места стоянок; и, кем бы ни был их незабвенный предок-покровитель Оридж, дети его могли отыскать дорогу даже там, где ее отродясь не бывало. Уже через неделю я понимал, что Асахиро и Фаризе в свое время ужасно повезло — они живыми выбрались из этого бесконечного равнодушия природы, идя наобум; и еще я понимал, что тысячному войску выжить в Кулхане будет не легче, чем несчастному одиночке. Воды в тех полусухих колодцах, что вынюхивали наши неутомимые шулмусы-следопыты, нам хватало если и не с избытком, то вполне; войско же погибло бы от жажды.
Если только ориджиты не умалчивали о дополнительных источниках воды.
Шли мы не напрямик, а какими-то хитроумными зигзагами, и за месяц без малого я довольно сносно научился болтать по-шулмусски, выяснив несомненное и весьма странное родство наречий Шулмы и Малого Хакаса. Именно по этой причине Чин преуспела в деле изучения языка гораздо больше меня; у остальных получалось по-разному.
У Коса не получалось совсем. Потом выяснилось, что у ан-Таньи язык не сворачивается в трубочку, и в этом корень всех бед. Общими усилиями язык свернули, после чего Кос перестал с нами разговаривать — зато заговорил с шулмусами.
Причем почти сразу же найдя с ними общий язык. В трубочку. А старик Тохтар звал Коса отцом. Это звучало как Коц-эцэгэ, и я еле сдерживался от смеха всякий раз, когда это слышал.
Там же, в походе, мы впервые увидели луки и стрелы. Всем нам — и людям эмирата, и Блистающим — стоило большого труда понять, что это не Дикие Лезвия, и не Блистающие, а действительно вещь, и при этом — оружие.
Вещь-оружие.
Впрочем, люди все-таки сообразили это быстрее — ведь Фариза сражалась в зале истины Батин жаровней, и жаровня была вещью, и одновременно — оружием. Кстати, в битве у границы Кулхана шулмусы не пускали луки в ход, намереваясь взять нас живыми и увести с собой в Шулму — что, собственно, и случилось, но немного иначе, чем предполагалось ориджитами — и это было хорошо. Но при переходе через пески быстро выяснилось, что турнирные навыки позволяют большинству из нас рубить стрелы в полете — или уворачиваться, как делал я.
Для Блистающих сама мысль о том, что на свете существует мертвое оружие, была кощунственной. Наконец Чань-бо предположил, что когда-нибудь лук и стрелы смогут стать Дикими Лезвиями, а затем — Блистающими; и наши полированные спутники с этой минуты перестали обсуждать мертвое оружие шулмусов.
Они даже говорить о нем перестали.
Словно его и не было.
Я еще подумал, что так относятся у людей к умалишенным родственникам, причем дальним, и даже не умалишенным, а людям-растениям. С внешним безразличием и внутренним стыдом. А Матушка Ци на одном из привалов вспомнила, что в каких-то сказаниях времен аль-Мутанабби и Антары Абу-ль-Фавариса упоминались предметы, вполне могущие оказаться луками и стрелами. Видимо, в эмирате этот вид оружия так и не смог перестать быть вещью, став Блистающим, и постепенно вымер.
Последняя мысль о вымирании принадлежала не старухе, а Единорогу.
Но не тяготы пути, и не шулмусские луки, и даже не смерти некоторых раненых — чуть не сказал: «К счастью, не наших раненых», — и обрадовался, что не сказал — не это заботило меня больше всего.
Просто я по мере продвижения вперед все больше превращался из человека в религиозный символ.
Меня опекали (когда я возмущался — меня опекали незаметно), мной восхищались (когда я злился — мной восхищались издалека), мне поклонялись (когда я протестовал — мне поклонялись вдвойне).