Путаный след
Шрифт:
В подсобном хозяйстве не смогли найти мне применения. Оказалось, что я ничего не умею: ни коров доить, ни за свиньями ухаживать. Слабый от контузии и от припадков головной боли, повторявшихся по нескольку раз в день, я слонялся на скотном дворе, пытаясь хоть чем-нибудь помочь. Пробовал рубить дрова, но топор вываливался из рук, пробовал помогать плотникам, но те отсылали подальше.
Горожанин тоже был временным человеком в подсобном хозяйстве. Он был призван недавно, окончил школу снайперов, и если бы не какой-то странный, прямо бешеный флюс, возникавший
Когда флюс оставлял Горожанина в покое, Борька бывал приветлив и многословен. Крестьянские работы ему были тоже незнакомы, но сил у него хоть отбавляй, и он таскал бревна, выкидывал навоз, рубил дрова.
Флюс начинался обычно вечером. Горожанин щупал пальцем десну, ругался, а утром поднимался с постели одноглазым. В такие дни Борька не выходил из дома, выл от боли или брал винтовку и из форточки стрелял в садящихся на сосну птиц. Сосна была метрах в ста от дома, но для Борьки это ничего не значило, снег под сосной был, словно шелухой шишек, усеян мелкими перьями.
Старшина Лысюк — хозяин подсобного хозяйства — корил Борьку за птичек. Борька мрачно выслушивал старшину, сплевывал и бурчал, что он должен поддерживать боевую форму, что не станет наподобие Лысюка долго торчать здесь на бабьей работе.
Сейчас мы везли в Каунас воз сена, и потом я должен был доставить Фрица на химокуривание в ветеринарный институт.
Фриц принадлежал Повеласу, единственному вольнонаемному в подсобном хозяйстве. А ещё раньше на Фрице скакал какой-то немец; по-видимому, этот немец был нерадивым кавалеристом, так как Фриц заболел у него чесоткой. Тогда немец отобрал у Повеласа кобылу и бросил у него запаршивевшего коня.
Повелас пробовал было лечить коня, но, опасаясь, что заразит его последнего жеребенка, пригнал Фрица в подсобное хозяйство. Здесь его поместили отдельно, лечили, но чесотка была запущена, и ветеринар приказал гнать его в институт.
Хозяйственный Лысюк не мог допустить, чтобы лошадь шла в город налегке, и самолично наложил на сани чуть ли не полстога сена. Сено он наложил плотно, так что и не понадобилось перехватывать веревкой, но Лысюк всё же перекинул веревку один раз. Потом обошёл воз кругом, полюбовался, налег плечом — сено не шелохнулось.
— Ось як у нас!
Так же не мог хозяйственный Лысюк допустить, чтобы с сеном поехал кто-нибудь из дельных людей, и послал меня. Заодно спровадил он и Борьку, у которого по всем признакам не сегодня-завтра должен был начаться флюс.
— Между прочим, — сказал нам старшина на прощанье, — двоих тут в штрафную отправили, сено на горилку вздумали поменять!
Выехали на шоссе и по ровной укатанной обочине Фриц увеличил шаг. Сытый и застоявшийся, он бежал жадно и просил меня взмахами головы еще отпустить вожжи.
— Приедем, спрошу врачей: для чего их держат, если они флюс не могут вылечить?!
Засунув палец в рот, Борька щупал десну.
— Прошу же: выдерните, так нет,
Я знал это все наизусть. Снимок не делают, потому что нет оборудования, зубы не рвут, потому что не проходит воспаление, воспаление не проходит потому, что что-то с надкостницей…
Шоссе шло от Каунаса в сторону фронта, оно не пострадало, не было на нем наспех заделанных воронок, за кюветом метрах в сорока тянулись аккуратные ряды щитов. Только изредка торчали в кюветах, высовывались из снега лошадиные копыта.
Навстречу нам ползли танки, проносились машины с подпрыгивающими на прицепе орудиями, натужно рыча, двигались бензовозы. От грохота и густого запаха бензина я быстро осоловел: сказалась контузия — и, отдав вожжи Горожанину, лег и забился носом в отдающее прелью сено.
— Тоска, — разговаривал сам с собой Борька. — Ты болен, я болен, Фриц болен. Вояки! Слышь, Петро, неужели ты на войну сам пошёл?
— Сам, — отозвался я, не поднимая головы. Меня знобило.
— Твой год, детка, наверно, после войны призывать будут, а ты уже раненый-контуженый! Ну зачем ты пошёл, думал, здесь игрушки?!
У меня не было сил вести разговоры:
— Думал — игрушки, отвяжись!
Тошнота стала подкатываться к горлу волной, я старался хватать воздух ртом. Холодный пот обдавал тело; расстегнув шинель и натянув ее на голову, я пытался согреться.
Борька продолжал ругать войну, но я знал, что слова у него не свои, что он только и думает, как бы отделаться от флюса и попасть на фронт. Так войну ругают люди, уставшие от неё, покантовавшиеся в госпиталях, стреляные, рубленые, обугленные…
Ещё год назад я плакал в кабинете ярославского военкома, не упрашивая, а умоляя послать меня на войну. Еще четыре месяца назад, окончив курсы, я писал отцу на Первый Украинский: «Папа, поздравь меня — я стал минером!..»
Хорошо, что Лида уговорила не отсылать письмо.
Контузило меня, а могло и убить, случайно. Мина — небольшой деревянный ящичек, способный уместиться на моей ладони, — была спрятана в мокрой осенней траве. Такие деревянные штуки ставили при отступлении наши саперы. Я обрезал проволоку и потащил мину к себе. Круглая, похожая на туалетное мыло шашка тола вдруг выскочила из ящика на траву, я успел заметить, что она привязана ещё одной проволочкой…
В госпитале лежал один минер, он объяснил, что такая мина обычно отрывает обе ноги и мне, значит, повезло.
«Почему я должен был погибнуть на своей мине? — думалось мне в госпитале. — Я ведь пошел на войну, чтобы совершить что-то необычное».
Потом я увидел, что в госпиталь попадает немало народу, вроде меня, раненных случайно, контуженных случайно. Минер как-то рассказал мне о товарище, погибшем случайно. И тогда война стала мне казаться зорким зверем, убивающим всюду — не только на фронте, но и в тылу. Стоит чуть ослабить внимание, забыться, зверь раскрывает пасть и…
Я, видимо, заснул, пригревшись под шинелью, потому что очнулся от какого-то крика и понял, что сани стоят.